Вечером я увидел за забором худую лошадь, которая в одиночку ковыляла по заснеженной улице. Мне стало до боли жалко ее, и тогда в порыве сострадания я сотворил свой первый рисунок, который назвал «Хромая лошадь». Мне сразу представилось, как мама похвалила бы меня за него, ласково погладила по головке, и на душе моей стало тепло.
Я показал рисунок Тому, но он лишь пожал плечами и сказал что-то неискреннее. Наверное, он никогда меня не понимал. Том все больше превращался в фанатика Анализа, все чаще в его глазах появлялся нездоровый блеск, какой я замечал у отца, и к шестнадцати годам я перестал с ним общаться.
Сейчас рисунок выглядит смешным и несуразным, но так начался мой тайный путь в искусство, сопровождавшийся огромным риском быть пойманным: ведь это отнюдь не приветствовалось. Но я твердо решил, что стану художником в знак уважения к маме. Я стал посещать библиотеку, чтобы познакомиться с работами Леонардо да Винчи, портретами Рембрандта, мелодичными мазками Моне и природой Шишкина. Это было исцеление моего одиночества.
Дни тянулись медленно и тягуче, бесконечно похожие друг на друга; но один из них я не забуду никогда. Когда я достиг возраста шестнадцати лет, мне разрешили выходить за территорию детского дома. Город Самшир, ощерившийся сотнями труб, специализировался на добыче никеля. Но ничего интересного, кроме бесчисленных лозунгов, здесь не было. Я поневоле растерялся, глядя на пурпурные афиши и рекламные голограммы.
«Без А1 я не вырос бы Человеком!» – и рядом фотография какого-то франта с накрахмаленным воротничком. «Я стала уделять больше времени детям и любимому мужу», – и окольцованная золотом негритянка со спящим младенцем на руках. «А1 помог мне осмыслить самого себя», – печальный азиат, возносящий руки к небесам.
Самшир мог похвастаться разве что позеленевшей статуей Мерхэ у мертвого кирпичного фонтана да камерами, взиравшими на меня с каждого здания. Тысячи черных любопытных глазков на ножке-стебельке. Повсюду слонялись полицейские в серебристой форме, в предвкушении перекладывая дубинку из руки в руку. За кем они следили? За обезумевшими агнцами? Или же охраняли степенных долгожителей?
Одним осенним вечером я бродил по улочкам и наткнулся на старика, который в отчаянии кричал, что ему осталось жить три часа и двадцать семь минут. Ровно столько.
Я навсегда запомнил ту встречу.
Старик сидел на лавке, одетый в дорогую шелковую рубашку с прорехой на локте, а в руках непрерывно вертел обломок трости. Он казался похожим на затравленного волка, не сводящего глаз с устремленного на него дула винтовки. Когда я поравнялся с ним, он странно изогнулся и выпалил:
– Три часа, двадцать шесть минут! – и весь затрясся.
Я почувствовал себя неловко и ускорил шаг. Но что-то шевельнулось внутри меня, заставило