– А если уйдет жена?
Тогда она посмотрела на меня с видом, которого я за ней не знала, видом трагической актрисы, и прошептала мне:
– Это совсем другая история, Эмманюэль.
И я угадала в тот день ее горе оставшейся, ее никогда не прорвавшийся гнев и никогда не утоленные аппетиты. Моя мать пожертвовала собой, она предпочла благоразумие покоя неистовству горестей любви.
Ушла в книги, предпочтя их мужским объятиям.
Мой отец.
Я говорю о нем отдельно, потому что не помню, чтобы часто видела родителей рядом. На свадебных фотографиях, разумеется, где они улыбаются так скупо. Иногда на семейных праздниках. В машине, когда мы изредка выезжали куда-то вместе. Вечерами, в выходные она листала в гостиной книги по искусству, покуривая, слушая Ромберга, Дебюсси, Мейербера, а он запирался в своем кабинете, куда нам входить не разрешалось. (Когда-то рассказывали, что «Капитан», отец писательницы Колетт, запирался на весь день в кабинете и якобы писал роман. Он провел там годы. После его смерти не нашли ни одного исписанного листка.)
Мой отец был красив. Сумрачной красотой. Он долго работал в Механических мастерских Валансьена, рисовал станки, заменяющие руки людей. Их боли тоже. Вечерами он возвращался поздно – мы уже успевали поужинать, – и, после того как мать читала мне историю, если я еще не спала, приходил запечатлеть колючий поцелуй на моем лбу, сопровождая его порой радужными планами: как ты насчет того, чтобы пересечь Америку на автобусе этим летом или побывать в Антверпенском зоопарке, посмотреть на тигра, Эмма, настоящего тигра, – он любил их после Шерхана, единственного зверя, который в книге Киплинга не лгал, единственного, признававшего, что он нас не любит, нас, людей; это великолепный зверь, а людей он ест, мелкую добычу, мы очень мелкая добыча для тигра, Эмма, котлетка