Хорошо представляю, что она сейчас скажет: «Туман оставил только основания Ростральных колонн – пропавшая Нева, исчезающие берега, stealing things». «Будто бы снова наводнение – шары на Стрелке совсем утонули, от Эрмитажа остался силуэт, плохо нарисованный на грязной стене, да и вдобавок размазанный», – договорила она за меня. Так не бывает, повторяла она за моим внутренним мной, запирая за ним же – дверь. Так не бывает – он уже столько времени не выходит из комнаты, в которой добровольно себя запер, что можно услышать, как он тянет весь мир в свои зыбкие стены. Но может быть, как раз туман и сделает возможной прогулку среди пропавших деталей пейзажа – ведь чего он боится, так это осязаемых домов, гудящих троллейбусов, бьющих в лоб кирпичных углов, настоящих твердых стен. И, может быть, именно этот редкий сегодняшний мир, невиданный и невидимый, станет для него лучшим возражением против задуманного? Дослушав ее, я открыл дверь в его огромную, мрачную, странной геометрии комнату, где по стенам, подоконникам, полкам, пьедесталам уже вот месяцами громоздилось и копилось все то, что скрыл от глаз туман – от блошиного Посадского рынка до анфилад Комендантского дома (кажется, туман забрался и внутрь). «Мне—то ты еще позволяешь к тебе заходить», – сразу сбился я на фальшивый тон, оправдываясь.
Он сидел в угловатом мохнато—коричневом кресле, подпертым высокими прямыми ножками, и разглядывал грязную трубу дымохода, под которой на связанных обрывках веревок болтались: медная джезва с электрической искрой в боку, ущербный недоразвитый клеенчатый абажур из 60—х годов, гипертрофированное чернильное перо – таким бы мог писать людоед, дуб или дом, если бы все они попытались что—то писать. «Тебе позволяю только потому, что ты можешь напомнить мне о каких—то новых предметах, о которых я забыл», – честно ответил он. «Я хочу напомнить не о предметах, а о том, что она уже который месяц едет сюда каждый вечер через мосты, через трамвайные рельсы, через эти посадские ухабы, думая только об одном – может быть, ты поговоришь с ней еще один раз? Не знаю, зачем она это делает. Но она ни разу не смогла поехать сразу к себе домой, не заезжая сюда», – добавил я от себя.
«Зачем я буду тратить время на нее, такую несовершенную, раздираемую желаниями, беспокойствами, мечтами – то о свой жизни, то о чужой, то о том, как жизнь изменится, одолеваемую сумасбродными мыслями – хочу туда, а теперь вот это. А у меня теперь тут она настоящая, какой ей самой никогда не стать, даже не приблизиться к образцу, к эталону, к точке отсчета». «Фотографии не могут заменить, а разглядывание картины – не любовь», – упорствовал я. «В жизни она уже никогда не будет такой, как на фотокарточках, которые не просто застигли ее в один—другой момент. На этих снимках я смог выявить ее настоящую, такую, о какой не подозревали ни она сама, ни другие. И даже догадаться об этом у них у всех не получится, только я, я один знаю это, и владею этим же тоже я». «Это ошибка. Она не осталась той на годы, на жизнь. Да даже на минуту не осталась». «Один я, да и то – лишь в один час, в совершенно восхитительный час, не только своими глазами видел ее, полностью соответствующей самой себе, но и смог запечатлеть именно то, что разглядел, что мне открылось, чем она нечаянно стала как раз для этого. Больше она мне не нужна, потому что я не хочу смотреть на нее, зачем. Все, что я хочу видеть и все, что мне нужно – видеть ее фотографии, сданные в мой собственный комнатный архив, где я торчу кем—то вроде кобры при золоте», – настаивал он.
И сразу же при слове «архив» передо мной, в той части света, где среди тумана обычно рождаются воображаемые картины (в причудливом бесшумном лифте, который распахивает всегда не те двери, которые ждешь, и вместо задней стенки показывает бесконечность), появляется совершенно пустая комната, забитая бумагами, бумагами, бумагами. Несмотря на очевидное отсутствие здесь вентилятора, они кружатся, поднимаются вверх, скользят к полу, прилипают к стенам, прижатые потоками воздуха, снова взмывают к потолку, переворачиваются, договариваются меж собой, ссорятся, мирятся, забиваются в углы. Сложный узор такого хоровода похож на салат из морковки с сахаром. Белые листки сосредоточенно заняты бегством – они ускользают от сидящего на полу ученого, который протягивает руки то к одной,