Отрицанием, уничтожением Духа они шли дорогой просветления.
Уничтожить Дух, чтобы тот возродился вновь. И я уничтожу! Себя!
Особенно сильной моя вера становилась, когда я лежал в емкости с тягучей глиной, которая заменяла тибетцам гипсовые повязки и за лье отдавала испражнениями. Благо переломы быстро срастались. То ли воздух особенный, то ли святость места влияла на столь скорую регенерацию, то ли врачевать монахи умели и взаправду мастерски. И уж столько шишек набил себе, что дошло дело до кошмарных галлюцинаций.
Лежу себе в квадратной плоскокровной зале, все тело до подбородка запечатано в лечебной вязкой жиже, а перед взором вдруг восстает сама Тара в образе Элен Бюлов. Да не простая. А отчего-то черная лицом и злобно хохочущая. Я не заметил, как, лежа, рассматривал фрески. Среди Синих, Зеленых, Красных богов, с которыми я уже успел свести тесное знакомство по текстам и изображениям-танкам, я увидел вдруг Черную Богиню. Она столь прочно врезалась в мое сознание, что стала оживать, смешалась с моим собственным воображением и породила чудище.
По уставу доб-добам не было положено являться на уроки священных писаний. Но для меня Ринпоче сделал исключение. Возможно, моя убежденность, что я встречался с самой богиней Солнца, повлияла на его решение, но спустя какое-то время я вошел в класс книжников – так называли тех монахов, которые постигали академические науки.
Так в свободное от караула время я стал учить тибетский язык, называемый пхёкэ – что-то между китайским путунхуа и хинди, звучавший как напевное бормотание, и пали – единственный язык, у которого такое разнообразие разных алфавитов, что освоить все нельзя без риска заработать мозговую горячку. Но я заучивал целые тексты наизусть. И это были минуты несказанного облегчения; как мог, я продлевал их. Мое прилежание полностью зависело от стремления сократить часы пребывания в зале для боевых упражнений. Пхёке был хоть и труден, особенно его письменность, но для адвоката, обладающего натренированной памятью, уж попроще, чем ратное дело.
Запоминал я хорошо, понимал плохо. И чем больше мучил пхёкэ и пали, тем больше меня мучали видения – перекошенное гримасой ярости черное лицо. Даже звон в ушах появился, который вскоре превратился в смех. Порой мне казалось, что я слышу его, даже когда вслух произношу какие-либо слова, смех звучал вместо произносимых мною колких согласных и гласных, как-то очень тесно вплетаясь в окружающие звуки.
Я долго терпел эту странную слуховую галлюцинацию, полагал, что тому виной барабаны, звучавшие с утра до ночи, но барабаны звучали лишь по отведенным дням и часам. Потом не выдержал и спросил Ринпоче, почему стал