Сделаем извлечения из этих заметок, из этой оставшейся в рукописях главы, обозначившей резкое столкновение двух эстетик/этик, двух типов личности, двух разных дорог к Богу, двух этапов кармической зрелости. Мальте/Рильке ведет здесь две темы: Бога и сути искусства, его назначения.
«Если Бог есть, тогда всё уже свершено, и мы – лишь печальные, вполне лишние оставшиеся в живых, которым уже без разницы, за какими мнимыми занятиями коротать свои дни. Разве мы уже не наблюдали такого? Разве тот великий Убоявшийся-смерти, всё азартнее соглашавшийся с существующим обобществленным Богом, не разрушал тем самым благословенного земного царства своей натуры? Когда-то, когда он, бросив вызов всему, начал здесь свою преобразовательную работу, какая то была помощь! Разве его единственно возможный Бог начался не в ней, среди блаженных печалей и забот, и те, кто переживал всё это в его книгах, разве не переполнялись нетерпением, каждый внутри себя, чтобы тоже это начать? Но потом ему явился искуситель, выставивший ситуацию таким образом, будто он занимался и занимается чем-то совсем пустяшным. И тогда он, все еще не победивший тщеславия, решил заняться чем-то важным. Искуситель пришел снова, убедив его, что было безответственностью описывать судьбы людей надменных и измышленных, в то время как настоящие, реальные люди не могли справиться со своей судьбой. В конце концов, искуситель уже пребывал в господском доме в Ясной Поляне дни и ночи, имея успех. Истинным удовольствием было для него наблюдать, как сбитый с курса все решительнее оставлял ту свою сердечную работу (das Herzwerk), которая была ему прирождена, чтобы отчаянно овладевать различными ремеслами, в которых мало что понимал. Кругозор у искушаемого вследствие этих жалких рукоделий неизбежно сужался. Ему уже не было ясно, что жизнь понять невозможно; ему уже хотелось принять ее буквально, словно некий текст. И всё, что было в этом тексте не вполне отчетливо-внятно, то он исключал, и вот уже вскоре всё, что могло явиться, вычеркивалось; и более половины из своего же прошлого было предано осуждению. И было это время, когда он, сгорбившись, тачал сапоги, что давалось ему с трудом, было это убого-тяжкое время для него словно последнее. И если сзади в мокром кустарнике начинал посвистывать зуёк, ему слышалось предвестие смерти. Он думал о мальчике, умершем в тринадцать лет: почему, по какому праву? Вспоминались ужасные дни в Йере, когда его брат Николай внезапно изменился, сдал, ослабел и позволил за собой ухаживать. Но ведь и он тоже изменился: так не должен ли и он умереть? И с ужасом силы несказанной он заподозрил, что его-то собственный, врожденный ему Бог был едва начат; и что он, скончайся сейчас, оказался бы в Потустороннем мире попросту нежизнеспособным; и что там так бы устыдились его рудиментарной души, что, словно недоноска, спрятали бы ее в вечности. Всё это были страхи гордыни, охватившей его, однако в канун искушения эти страхи, быть может,