– А его не боятся?
– Петра? Ай, так его же тут все знают, мы же тут весь век свой живем, нашей вон родни полсела. Он же старается ко всем по-хорошему.
– Так уж и по-хорошему!
– Может, и не совсем так. Может, и правда твоя, сынок, – не выходит ко всем по-хорошему. Его же заставляют: то хлеб сдай, то одежку какую собери, то на дорогу приказывают выгонять снег чистить. А он же где возьмет – людей надо принуждать. Своих же обирать.
– А вы как думали? На то и оккупанты, чтоб грабить.
– Грабят. А как же? Чтоб их бог ограбил! Приехали на машинах, побрали свиней. А у нас телку забрали. Говорят: сын в Красной Армии, так чтоб вину сгладить перед Германией. Чтоб она ясным огнем сгорела, та их Германия!
«Проклинай, но не очень я поверю тебе», – сонно думал Сотников, не убирая вытянутой ноги. Помнится, та тоже говорила что-то про Германию, пока собирала ему на стол и резала хлеб. Несколько раз выбегала в сени за салом и молоком в кувшине, а он сидел на скамье у стола и, глотая слюну, дожидался, дурак, угощения. Правда, однажды ему послышалось, будто в сенях кто-то тихо отозвался, потом долетел коротенький шепот, но тут же он узнал в нем сонный голос ребенка и успокоился. Да и хозяйка вернулась в избу спокойная и по-прежнему ласковая, налила ему кружку молока, нарезала сала, и его, помнится, почти что растрогала эта ее доброта. Потом он с жадностью ел хлеб с салом, запивая его молоком, и так, наверное, пропал бы ни за что, если бы какой-то инстинктивный, без видимой причины, испуг не заставил его взглянуть в заслоненное цветами окно. И он обмер в растерянности: по улице быстро шли двое с винтовками, на их рукавах белели повязки, а рядом, объясняя что-то, бежала маленькая, лет восьми девочка.
Жаль, у него тогда отнялся язык и он ничего не сказал той ласковой тетке, – он только оттолкнул ее от двери и бешено рванул на огород, через забор на выгон, в овраг. Сзади стреляли, кричали, ругались. Уже, наверно, в овражке он расслышал среди других голосов крикливый, совсем непохожий на прежний голос той женщины – она показывала полицаям, где он скрылся в кустарнике.
А теперь вот и эта – «сынок», «деточка»…
Старостиха, не слыша ничего страшного со двора, немного успокоилась и присела перед ним на конец скамьи.
– Деточка, это же неправда, что он по своей воле. Его же тутошние мужики упросили. Ой, как же он не хотел! А тут бумага из района пришла – старост на совещание вызывали. А у нас, в Лесинах, еще никакого старосты нету. Ну, мужики и говорят: «Иди ты, Петро, ты в плену был». А он и взаправду в ту, николаевскую, два года в плену был, у немца работал. «Так, – говорят, – тебе их норов знаком, потерпи каких пару месяцев, пока наши вернутся. А то Будилу поставят – беды не оберешься». Будила этот тоже из Лесин, плохой – страх. До войны каким-то начальником работал, по деревням разъезжал – еще тогда его мужики боялись. Так он теперь нашел место в полиции. Влез как свинья в лужу.
– Дождется пули.
– И пусть, черт бы по нем плакал… Так это Петра, дурака, и уговорили,