за моим кабинетом,
распластанным в десять окон,
и за партой
того загорелого парня в футболке,
утонченный, как сон,
просит хода немой Рубикон,
и клубится, и колет глаза,
как большие иголки;
и за этим, и каждым
студентом, забывшим тетрадь,
за портретом и схемой
ненужной английской науки,
собирается память,
славянская храбрая рать,
мускулистые к небу
вздымая красивые руки.
да, они там стоят –
за стеной, где языческий вождь
смотрит вдаль,
далеко за московское серое царство,
и бушует в журнале фамилий
бессмысленный дождь,
и вином бродит в войске
азартное это коварство;
перейти или нет Рубикон:
словно сон, где-то здесь,
Рубикон – как рубин…
эта точка в конце коридора,
в кабинете,
в который – как в яму – обязан залезть
и дождаться конца
для рабочего дня, как позора;
и плестись,
чтобы снова вернуться зачем-то туда,
где коней удержать
– у черты, у границ, у порога,
чтоб увидеть,
как точит копыта речная вода,
под навесом столичного
и ненавистного смога;
и запутаться
в этих примерах возможных сторон,
у коллег – то ли шлем,
то ли блещет под лампой корона,
то ли после занятий
случился внезапный, рубиновый сон,
где клубилась вода
переменчивого Рубикона.
что же замолчал ты и исчез?
точки две расставлены над веком,
между ними хмурый зреет лес,
выращенный тусклым человеком.
ты теперь в молитвах и беде.
завтра всё изменится, но всё же
эта ночь, как лес, и… Боже! Боже!
как мне перейти его и где?
если испугался, то молись
посреди зверей больших и диких.
прошепчу протяжно: «Появись!»
и кора сойдёт с дубов великих.
если вдруг обижен – онемей:
пролечу не близко и сурово,
и совьётся из земных корней
дар тобой утерянного слова.
если я заставлю – вновь придёшь,
лес шумит и гнёт густые кроны.
приманю на золочёный грош
и воображаемые стоны.
с этого момента будь в пути:
завтра приползёшь больным и грустным
из лесу, посаженным расти
хмурым человеком – злым и тусклым…
Я встану вширь с опустевшим небом,
На нём ничего не останется больше.
А ты называешь это побегом
В дремучие, мама, небесные рощи?
Но если останутся лестницы в небо
Пусты и нетронуты мною, то матерь
Мне даст вместо золота, ткани и хлеба
С собой самобраную лунную скатерть.
И голод уйдёт, не останется грусти,
И