Нам втроем за воротами по имени Пимен, под его надежной охраной, было недурственно, мы были свободны от всех мерзопрелестей человеческой жизни, а в углу двора было никому во всей вселенной неведомое захоронение Буцефала, и Буцефал нас тоже охранял. Конечно, в голове немного зыбилось и кружило, словно это я сам накушался нитратного луку, – в голове кружило от чувства упоительной свободы, до которой я дошел благодаря тому, что однажды мне стало очень любопытно: почему моего отца звали Андреем Александровичем, а мать – Александрой Владимировной?
Странные, непостижимые дела. В ванной комнате, сплошь выложенной кафелем, увидел ползущую вдоль стенки по полу малюсенькую точку, которую мои глаза поначалу и за букашку-то не признали, а посчитали за блуждающую в пространстве ирреальности обычную черную мушку, каковая появляется в этих глазах в минуту усталости, – и все же это оказалась букашка, каким-то непостижимым образом попавшая в бронированный фаянсовым кафелем санузел, куда-то одиноко и обреченно ползущая. Букашку звали Лайола, чего она и сама не знала, не знала и того, как попала сюда и куда держала путь, а кто из нас знал обо всем этом, когда еле видимый ползал по желтому кафелю жизни? Кто знал, как его зовут по-настоящему? Мама моя не знала, почему ее по-русски назвали Александрой, а отец и под самой жестокой пыткой не смог бы ответить, почему отчество его – Александрович. Букашку Лайолу деликатно подхватили кусочком бумажной салфетки и с душераздирающим воплем: «Я такой же, как и ты, букашечка!» – выбросили в открытое окно.
А там сидели, вернее, стояли на коленях на траве – во дворе была трава – и, пристроив локти правых рук на широкой дубовой колоде, на которой рубили дрова – на траве были дрова – два Александра, мой дедушка и Александр Македонский, затеяли борьбу