Как раз поэтому Людо и отказывается называть свою работу «выбиванием долгов», она ему представляется скорее «восстановлением справедливости», по крайней мере, так он говорит себе, потому что постоянно чувствует потребность оправдываться. Лучше всего было бы вообще никогда не упоминать о ней, о своей работе. В любом случае у него нет привычки откровенничать с кем-либо.
За те два года, что он живет в Париже, он не завел себе ни друзей, ни знакомых и почти ни с кем не видится. Он достаточно независим от рабочего расписания, ходит три раза в месяц в свою контору на собрания по разбору полетов, но в остальные дни предоставлен самому себе. По большому счету он общается только с теми, кому «наносит визиты», с клиентами, в каком-то смысле они и составляют круг его общения. Его единственное наваждение – это наткнуться на классическую семейную картину: родители с детьми, мать с младенцем на руках, маленькие братишки и сестренки, путающиеся под ногами, отец, который остается на заднем плане… Когда ему подсовывают карапузов, выставляют их как щит, чтобы внушить ему чувство вины «вы же не поступите так со мной, ну да, у меня долги, но мне надо кормить четверых детей, вы же не сделаете такое с нами», его это обижает. Потому что он думает о детях, которых у них с Матильдой никогда не будет, и развернутое представление вместо того, чтобы растрогать, приводит его в бешенство. Он опасается, что однажды и в самом деле сорвется, но не из-за резкого слова или неосторожного жеста, а из-за этой низости, из-за отвратительной попытки разжалобить его, тронуть образом полной семьи – как раз того, чего в его жизни никогда не будет. В любом случае всякий раз, становясь перед чужой дверью, нажимая на кнопку звонка, он ожидает подвоха. Но, наученный горьким опытом, сейчас постоянно держит себя в состоянии неустанной бдительности, и, что бы ни случилось, что бы ему ни сказали или противопоставили в качестве довода, он больше всего следит только за одним: за тем, чтобы избежать третьей вспышки, третьего приступа ярости.
Раньше на высоких ветвях жила пара горлиц, в погожие дни их воркование разносилось по всему двору, смешиваясь с посвистом дроздов, с прочим разрозненным чириканьем, и это было так свежо и так