Я решилась на это от большой тоски и печали и от огромного моего «скучания» по тебе. Подсчитала – мы не виделись ровно три года. Три года я не обнимала тебя, не заглядывала тебе в глаза, не прислушивалась к тебе, не ловила жадно твои «штучки» – твой морок, разящий наповал, твою жесткую иронию, твой сарказм. И не любовалась твоим прекрасным лицом.
Грусть. Ну и самое главное – я не разговаривала с тобой. А для меня это как воздух, как хлеб. Как сама жизнь. Ну вот я и решилась.
Да и потом – ну, ты все знаешь сама – поговорить и поделиться мне больше не с кем. Совсем. Мама – ну, ты понимаешь. Она уже давно, лет пять, между небом и землей, в своем странном мире. Наверное, это нормально. Линка – это вообще за пределами. Она и сама по себе штучка та еще, а уж сейчас, в этом ужасном возрасте! А Ася… Ася вообще не хочет общаться. Ни с кем. Смотреть на это невыносимо. Ася, моя добрая и прекрасная девочка!.. И еще – я очень скучаю по Ганке. Очень. Как без нее тяжело! Знаешь, я вот как-то подумала: вы, ты и Ганка, – это и есть лучшее, что было в моей жизни. Самые родные, самые близкие, ты и она. Нет, правда. Не родители, не мужья, не любовники, ха-ха! Мои жалкие любовники числом два. Ты засмеялась? Ну слава богу, я тебя развеселила. Даже не дети. Потому что все они приносили мне одни страдания, печали и головную боль. Нет, были, конечно, и радости. Но как-то мелко. Растворились они, разлились, утекли мелким ручейком в океане всего остального дерьма. Вот так.
Самые лучшие и дорогие воспоминания – лето, наш двор и мы. Ты, Ганка и я. Нам лет по восемь. Мы сидим на краю песочницы и, как всегда, болтаем – делимся секретиками и мечтами, планами на ближайшее время – например, на два часа, – и на всю остальную, такую длинную, жизнь. Наши секреты смешные и незначительные. Наши мечты наивные. Наши планы – сплошные фантазии. Мы в почти одинаковых сарафанах – обычных сатиновых сарафанах довольно мерзкой расцветки – советский легпром. Мы в дурацких и страшных сандалиях, помнишь? Ох, эти «испанские сапожки»! Три первых дня пытка, оскорбление вкуса, а потом ничего, разнашивали и привыкали. И через пару недель они уже слетали с наших загорелых, ободранных ног.
Мы мечтаем. Знаешь, у меня эта картинка перед глазами. Такая грусть! Мы, маленькие и глупенькие девочки, почти уверенные в том, что за углом нас ожидает волшебная и прекрасная жизнь! Топчется в нетерпеливом ожидании – когда же, когда? Когда эти дурочки подрастут? И уж тогда вывалю на них все свои подарки, все сюрпризы! Все заготовки свои. Осыплю счастьем, как новогодним конфетти. Слава богу, мы пока ничего не понимаем. Иначе – кранты.
Ганка водит ободранным носом босоножки по земле, вычерчивая какие-то загогулины. Молчит. Она всегда поначалу молчит. Но мы-то знаем: она самая смелая и самая шкодливая из нас троих. Вот она-то точно ничего не боится. «Оторва», называет ее моя бабушка. Ганка за любой кипиш, лишь бы не было скучно.
Она еще и самая хорошенькая из нас – прости! Нежное тонкое лицо, изящные скулы. Какой абрис, а? Изумленные глаза фиалкового цвета, пять веснушек на носу – помнишь, мы сосчитали? И волосы – в медь, искрящиеся на солнце, крупными завитками падающие ей на глаза. Как они ее раздражали, помнишь? Как она завидовала тебе – твоим гладким, прямым, ослепительно-черным. Индейским, как она говорила.
Ганка молчит – болтаем ты и я, две болтухи. Учителя нас ругали за это: «Матвеева и Литовченко! Хватит болтать!» Эх, замечания в дневники мы ловили, по-моему, через день.
Мы бежим за мороженым к метро. Выскребаем из карманов, полных песка, фантиков от конфет, раскрошенного печенья, каких-то подобранных бусин, мелочь, копейки. Иногда хватало на три пачки. Иногда на две. Ну и ничего, разделим две на троих! А если уж мы оказывались «страшно богаты», то тогда хватало еще и на три пирожка – с повидлом, самых дешевых, по пять копеек.
Ах, какой у нас праздник! Мы облизываем грязные, сладкие от повидла пальцы, запиваем все это газировкой из автомата – три копейки с сиропом, щекотно в носу и в горле, – и мы счастливы!
Нам по четырнадцать, и мы снова сидим во дворе. Правда, теперь уже не в песочнице – там нам неловко, там малышня. Сидим мы на лавочке. Нашей любимой лавочке на «заднем» дворе. И снова мечтаем. Нам уже нравятся мальчики, мы влюблены. Ты – в Алешу Фролова, жуткая судьба, да? Такая ранняя и нелепая смерть. Я в Гришку Рабиновича. А Ганка, поросенок, молчит! Но мы пытаем ее, укоряем, стыдим, что подруги так себя не ведут, что это нечестно. А она мотает красивой рыжей башкой:
– Да отстаньте вы, дуры! На фиг мне эти ваши любови? На фиг эти идиоты? Нет, вы вглядитесь! Вот твой Фролов, – говорит она тебе с возмущением, – и что в нем хорошего? Коротышка и тупица! Ах, синие глазки, ах, мускулатура! Баран. Сонька! Ты не видишь, что он тупой? Дура ты, Сонька!
Ты обижаешься – я бы тоже обиделась. Потому что Лешка Фролов вполне себе ничего – мачо такой, как бы сказали сейчас.
Потом она берется за меня и бедного Гришку:
– Ну а твой Рабинович! Нет, он умный, конечно. А уж по сравнению с Фроловым, – и осуждающий взгляд на тебя, – так просто Спиноза! Но тощий такой, носатый, неловкий и несовременный. Вот как ты с ним пойдешь в ресторан? Он же одет как чучело!
Я