– А не было среди гостей английского посланника? – осведомился я будто в величайшей тревоге. – Ради бога, сэр, не говорите, как меня зовут, а то он, чего доброго, потребует моей выдачи, у меня же нет ни малейшего желания быть вздернутым в моем дорогом отечестве.
И Поцдорф стал уверять, смеясь, что никуда меня не отпустит, на что я поклялся ему в благодарности до гроба.
Несколько дней спустя он сказал мне с серьезным видом:
– Редмонд, я говорил насчет тебя с нашим полковником. Я выразил удивление, почему человек твоей отваги и твоих способностей не был произведен на войне, и полковник сказал мне, что ты известен командованию как храбрый рубака из хорошей, видно, семьи, что в полку нет солдата тебя исправнее и в то же время нет такого, кто бы меньше заслуживал производства. Ты будто бы отпетый негодяй, распутник и бездельник; вечно ты пакостишь товарищам и при всех своих талантах и храбрости, по его мнению, добром не кончишь.
– Сэр, – сказал я, немало удивленный тем, что у кого-то могло сложиться такое мнение обо мне, – генерал Бюлов заблуждается на мой счет, надеюсь, это какая-то ошибка; пусть я попал в дурное общество, но я позволяю себе не больше, чем другие солдаты. Вся беда в том, что не было у меня до сей поры покровителя и друга, которому я мог бы показать, чего в самом деле стою; генерал, должно быть, считает меня пропащим малым, из тех, кому сам черт не брат, по будьте уверены, ради вас, капитан, я не побоюсь сразиться с самим чертом!
Я видел, что эти слова пришлись ему по сердцу; а так как я вел себя с большим тактом и оказался ему полезен в тысяче случаев самого деликатного свойства, то вскоре он искренне ко мне привязался. Так, в один прекрасный день, – вернее, ночь, когда он находился в приятном tete-a-tete с супругою советника фон Доза… а впрочем, что толку вспоминать проказы, никому уже не интересные!
Спустя четыре месяца, после того как я написал матушке, капитан вручил мне письмо, пришедшее на его имя, и не могу описать, какую оно пробудило во мне тоску по дому и какую навеяло грусть. Уже пять лет не видел я каракуль моей родимой. Невозвратное детство и свежие зеленые поля Ирландии, облитые солнечным сиянием, и материнская ласка, и баловник дядюшка, и Фил Пурсел, и все, что я когда-то делал и чем жил, нахлынуло на меня неудержимо при чтении письма; оставаясь один, я проливал над ним слезы, каких не лил с тех пор, как Нора