Но при более пристальном изучении обоих писателей оказалось, что хладнокровие Мериме было совсем иного рода, чем хладнокровие Флобера, – Мерине разработываеть романтические сюжеты вовсе не в романтическом, а в сухом и сжатом стиле. У него тон и стиль вполне гармонируют; между собою: тон иронический, а стиль сухой, чуждый всяких образов. Но этому резко противоречив дикий и страстный характер содержания.
Напротив у Флобера сюжет в полном согласии с тоном: с несравненно сильнейшею иронией разоблачает он всю пустоту и глупость известной среды. Но содержанию и тону у него не соответствует слог. Флобер чужд сухого рационализма Мериме; слог его цветист и мелодичен. Поэт накидывает расшитый золотом покров на все те пошлые и грустные картины, которые он рисует. Если читать его произведение вслух, то удивишься музыкальности его прозы. В слоге его кроется тысяча тайн мелодии. Автор смеется над человеческими слабостями, над бессильными стремлениями и порывами, над самообольщением и самодовольством, и все это составляет как бы акомпанимент к музыке органа. Хирург беспощадно совершает свои кровавые операции, а между тем лирик, поклонник красоты, горько рыдает в акомпаминенте. Вот, например, поэт выводит деревенского аптекаря с его полуневежественною болтовней, описывает поездку в дилижансе или старый колпак, и его описания блестит яркостью и свежестью красок, как золото, а стройная постановка фраз придает всему этому крепость бронзы. Каждая тирада строго замкнута в себе, и сам Флобер чувствовал, что если где-нибудь выбросить хоть два слова, то все рухнет. Точные очертаний образов, металлическая звучность фраз, округлость и полнота речи придавали его повествованию удивительную прелесть картинности и комизма.
Натура Флобера, очевидно, была двойственная. Она состояла из двух элементов, взаимно дополнявших друг друга. Элементы эти – пылкая ненависть ко всякой глупости и безграничная любовь к искусству.
Ненависть его, как чаете бывает, неуклонно преследовала свои жертвы. Глупость всех родов, как, наприм., неразумие, тупость, суеверие, чванство и лицемерие – тянули его к себе с силою магнита, возбуждали и вдохновляли. Он изображал их со всеми подробностями, находя занимательными даже в тех случаях, когда другие не находили в них ничего ни любопытного, ни забавного. Он не шутя составлял сборники разных глупостей, записывал подробности безтолковых процессов, берег массы пошлых рисунков: У него был сборник плохих стихов, написанных исключительно врачами. Он дорожил всяким документом человеческой глупости. Он в своих произведениях только то и делал, что мастерскою рукой созидал памятники человеческой ограниченности и ослеплению, нашим бедствиям, по скольку виною их было безразсудство. И не была ли в его глазах вся всемирная история лишь историей человеческой глупости? Его вера в прогресс человечества была крайне шатка. Большинство,