– Ну что, начнем? Готова? Не боишься? – спрашивает он.
Пожимаю плечами:
– Нет, я тебе доверяю. Ты же у нас мастер.
– Да… но я все равно всегда чего-то опасаюсь.
– Знаю, – киваю я. – Хотя ты еще ни разу не ошибся.
– Не сглазь! – обрывает он. – Я суеверный. Ладно, давай начнем.
Он наклоняется, нажимает нужные кнопки на широченном пульте… В кармане моего пиджака начинает звонить телефон. Говорю вполголоса:
– Алло? Да. Извини, сейчас не могу. Перезвони через пару часов.
Он вопросительно оглядывается. Я киваю и выключаю телефон. Экран вспыхивает, из динамика начинает звучать негромкая, завораживающая мелодия. Начинается…
Желтый, высохший с одного края лист, покружившись в стылом воздухе, опустился мне на голову. Осень, дурачась, за одну ночь перекрасила московские улицы в невиданные охристо-золотые цвета. Я брела по Тверскому бульвару, и озябшее октябрьское солнце проглядывало сквозь оранжевую листву над головой, как через забранный цветным стеклом высокий купол. За деревьями, нетерпеливо гудя и подгоняя друг друга, проносились машины, у фонтана на скамейках кучковалась развеселая студенческая молодежь. Дальше отдыхала более зрелая публика: двое старичков играли в шахматы на скамейке, седая пенсионерка выгуливала пузатого внука, с вдумчивым исследовательским интересом топившего в луже пластмассовый грузовичок. В воздухе пряно пахло желтеющими листьями, смогом, холодом и сигаретным дымом.
Мне всегда нравилось смотреть, как меняется, вслед за переменой времен года, мой город. Как с наступлением первых холодов исчезают матерчатые зонтики летних кафе, передвижные лотки с мороженым и газировкой, как в витринах появляются закутанные в меха и кожу манекены, на открытых верандах ресторанов начинают предлагать теплые шерстяные пледы, а в меню снова включают грог и глинтвейн. Грустно, конечно, лето уходит, унося с собой несбывшиеся ожидания и мечты, и во всем – в каждой дрожащей на ветру паутинке, в каждом сухом листке – чувствуется предвестие скорой зимы, медленное умирание, тление. И в то же время ощущаешь какое-то умиротворение – вот и еще один этап позади, все проходит, все возвращается на круги своя, вечно и неизменно. Осень в Москве всегда наводила мои размышления на какой-то эпический лад.
У Никитских Ворот, миновав свадебный салон с ухмыляющимися из витрины глянцево-пластиковыми невестами, я сворачиваю на Малую Бронную. Вот и мой дом, старинный, каменный, постройки конца девятнадцатого века. Четыре этажа – не нынешних, где даже не самый высокий хозяин так и норовит упереться темечком в потолок, а тех еще, старинных, в которых, чтобы поменять лампочку в люстре, нужно составить друг на друга чуть ли не всю мебель в квартире. Стены внизу похожи на пастилу – белые, нежно-шершавые на ощупь, а выше, ко второму этажу, начинаются бледно-голубые пролеты между высокими прямоугольными окнами, увенчанными резными карнизами. По углам топорщатся жестяные водосточные трубы. На первом этаже светится теплым уютным светом маленькая кофейня, на углу – красиво оформленная витрина канцелярского магазина. В окнах верхних этажей видны разноцветные занавески, цветочные горшки, мигают голубым экраны телевизоров. Если же пройти под высокой каменной аркой в маленький, закрытый со всех сторон двор-«колодец», увидишь прямоугольный палисадничек, две волнообразно изогнутые скамейки да вереницу припаркованных у подъездов блестящих иномарок.
Когда-то давным-давно, на заре двадцатого столетия, это был доходный дом для обеспеченных москвичей. В одной из дорогих квартир жила генеральша, в другой – начинающий, но уже очень модный композитор. По слухам, где-то здесь, у кого-то в гостях читал свои первые стихи юный и отчаянный Маяковский. А может, в соседнем доме, кто теперь может сказать наверняка?
Октябрьский переворот выгнал из дома его привычных обитателей, побил стекла в окнах первого этажа, заколотил фанерой парадный ход. Вскоре голубой респектабельный дом заполнился новыми жильцами, крикливыми, оборванными, из числа тех, кого в былые времена пускали только с черного хода, – прежние многокомнатные хоромы превратили в коммуналки. На просторных кухнях больше не выпекались пасхальные куличи, теперь здесь пахло щами и подгоревшей кашей, в облупленных кастрюлях кипятилось белье, а под закопченным потолком плавал влажный белесый пар.
Дом жил своей жизнью, хлопал дверями и форточками, гудел от сквозняков, меняя окраску стен. Замирал в страхе, когда, в тридцатые, слышал по ночам урчание автомобильного мотора, стихавшее во дворе. Кого-то выводили суровые люди в форме, кто-то давился безнадежными рыданиями в опустелых комнатах. Из раскрытых окон гремел сначала джаз, потом записанные «на костях» битлы, потом «итальянцы». В восьмидесятые все жильцы, озираясь, стекались по вечерам в восемнадцатую квартиру смотреть на привезенном из-за границы первом видаке «Греческую смоковницу». Женщины ахали и краснели. «Срамота!» – смачно плевался заводской рабочий Гришечкин. Сменялись старухи на лавочке у подъезда, сменялись дети, играющие во дворе. Но, в принципе, жизнь оставалась все той же, временами смешной, временами