И, наклонившись, она закрыла лицо краем своей плоеной одежды.
Военачальнику было больше чем неприятно. Он просто дрожал от ужаса, просто похолодел, ибо все сокровенное, все, о чем предупредительно молчали, готово было самым страшным, самым убийственным образом выйти наружу. Со все еще раскинутыми по уступу скамьи руками, он, цепенея, отпрянул от плачущей и теперь в ужасе глядел на нее виновато-смущенным взглядом. «Что будет? – думал он. – Это невероятно, это неслыханно, и мой покой находится в величайшей опасности. Я зашел слишком далеко. Я выдвинул вперед оправданное свое себялюбие, но она его победила собственным себялюбием, – причем победила не только в нашей беседе, но и в моем сердце, которое разбито ее речью и где горе и сострадание смешаны с ужасом перед ее слезами. Да, я люблю ее; я чувствую это, ужасаясь ее слезам, и хочу, чтобы она тоже это почувствовала, услыхав то, что я ей скажу». И, сняв руки с уступа, он наклонился к ней почти вплотную и не без боли сказал:
– Теперь ты видишь, милый цветок, это явствует из твоих собственных слов: напоминая мне нудные мысли пророка, ты разделяла их, это на самом деле и твои мысли, и сердце твое с Бекнехонсом и против меня. Ведь ты же, не обинуясь, сказала мне прямо в лицо: «Я целиком принадлежу Амуну». Разве моя метафора была такой уж неверной? А что касается вкуса, то разве я виноват, что вкус ее для меня, для твоего супруга, так горек?
Она отняла от лица платье и взглянула на него.
– Ты ревнуешь меня к богу, к Сокрытому? – спросила она, и рот ее искривился. Ее глаза-самоцветы, в которых смешались презренье и слезы, были совсем рядом с его глазами и заглядывали в них так зло, что он испугался и быстро выпрямился. «Я должен уступить, – думал он. – Я зашел слишком далеко и должен на шаг-другой отступить, – отступить ради мира, ради покоя в доме, которые неожиданно оказались в такой жестокой