Он был в Кройцберге, чуть к юго-западу от центра Берлина, в двух шагах от мастерской Майера. Его словно привела сюда невидимая рука – настолько необоримо было желание взять в руки карандаш, настолько страшно было пережитое.
На улице не было ни души. Фонари погашены. В витринах свастики… эти свастики, как и другие детали, походя впечатывались в палитру. Он вдруг увидел другую картину: игрушечный поезд везет рюмки с кроваво-красным содержимым. На первом плане – Лола. Она стоит у входа в «Микадо» с песочными часами в руке… нет, это было бы чересчур аллегорично. Лола уступила место волку в женском платье – волк сурово проверял членские билеты у полицейского патруля, которому не терпелось полюбоваться погромом.
Он свернул за угол и пошел по Шкалицерштрассе, поглощенный внутренними видениями. Воображение подкидывало ему картинку за картинкой, они были ничуть не менее реальными, чем улица, по которой он шел. Они занимали уже законное и неоспоримое место в четырех измерениях физического универсума, как, допустим, брусчатка под его ногами, или судорожно глотаемый холодный октябрьский воздух… или пережитый им страх смерти, еще шевелящийся в груди. Он шел и работал, молча, погруженный в себя. Надо было сразу решить формальную проблему встречи основных тонов с перспективой, он добавлял и отбрасывал детали… Вдруг ноги его остановились, хотя он как будто никакого приказа им не отдавал – он понял, что находится в двадцати метрах от мастерской Майера.
У дома, заехав передними колесами на тротуар, стояла полицейская машина, освещая фарами фасад. Никого не было видно, только в соседских окнах шевелились шторы. Дверь подъезда открылась, и полицейские в гражданской одежде выволокли на улицу двоих насмерть перепуганных людей.
Все это происходило в полном молчании, запомнившемся Виктору на всю оставшуюся жизнь. Живопись лишена звуковой палитры, она может звучать разве что в фантазии зрителя, так и сейчас, несмотря на тишину, он слышал какой-то внеакустический, пронзительный звук. Нос Майера был разбит и свернут на сторону, верхняя губа лопнула, напоминая врожденный дефект, зубы выбиты. Госпожа Майер была совершенно голой, на ней не было даже ночного белья, и самое страшное, страшнее, чем окровавленное лицо, было вот что: в руке она сжимала вставные зубы, словно последнюю ниточку, позволяющую ей сохранять достоинство.
Все так же, в молчании, полицейский открыл дверцу и с неожиданной осторожностью помог супругам Майер влезть на заднее сиденье. Машина зажужжала, как насекомое, и медленно выехала на улицу. Только когда она исчезла, мир вновь наполнился звуками: где-то залаяла собака, скрипнуло окно у соседа, с грохотом, как внезапные раскаты грома, промчался поезд надземки…
Герберт Майер вернулся через две недели, чтобы закрыть мастерскую. Вышел новый закон – неарийцам было запрещено