Я включила радио. Станцию, которая всегда передает классическую музыку – ничего особо причудливого, известные вещи, – и сделала звук как можно громче, чтобы заглушить колокол. Так-то лучше. Я налила себе еще вина.
Я выставила духовку на самую низкую температуру, только чтобы мясо не остыло, и начала накрывать на стол. Пол казался неровным, стены слегка перекосились, и скатерть все время соскальзывала на пол. Я придавила ее посеребренным подсвечником и поставила в середину стола композицию из красных гвоздик. Кажется, я зря выпила, потому что у меня кружилась голова и руки тряслись, так что свеча, которую я пыталась зажечь, все время гасла. Запах тоже возобновился: что-то жаркое, потное, и звон колокола перекрывал даже радио. По правде сказать, с радио было тоже что-то не то: время от времени музыка прерывалась и раздавалось страшное шипение, белый шум – я каждый раз вздрагивала. В комнате стало очень жарко – когда я готовлю, всегда бывает жарко, – так что я установила на термостате температуру пониже и стала обмахиваться газетой.
Без четверти восемь; в комнате совершенно нечем дышать. Только бы грозы не было, думала я, – так стало темно. Из радио уже не слышно было ничего, кроме треска и шума, совершенно никакого толку, так что я его выключила, но шипение все доносилось откуда-то издали, какой-то сухой, словно ползущий, пустынный шорох. Может, опять что-то с электропроводкой. Колокол все звонил, и я вдруг поняла, что рада этому. Мне казалось, что, если он умолкнет, я услышу те, другие звуки – гораздо яснее, чем хотелось бы.
Я присела. Откуда-то сквозило, но горячим воздухом, не холодным. Я пошла в кухню, проверить, не оставила ли дверцу духовки открытой. Все было в порядке. Тут я заметила, что сервировочное окошко приоткрыто на пару дюймов. Красный отсвет падал на кухонный стол. Дверь кухни затворилась, очень медленно, с еле слышным щелчком.
Я никогда не была, что называется, женщиной с причудами. Это одна из черт, которые Эрнест ценит во мне больше всего: я никогда не делаю много шума из ничего. Но когда закрылась дверь, я затряслась. Звуки из-за сервировочного окошка стали доноситься отчетливей: одинокий звон колокола, шорох, словно тащат тяжелое, и что-то очень похожее на голоса – бормочущие, сдавленные голоса, но на языке, которого я не знаю и даже опознать не могу. Свет, падающий на кухонный стол, был совсем не похож на электрический: ближе к дневному, но как-то краснее и темнее, словно от солнца гораздо более древнего, чем наше. Легко было вообразить, что за сервировочным окошком уже никакая не гостиная, а совершенно другое место – страшно старое, страшно безжизненное. Там шуршит пыль, там развалины некогда блистательных городов виднеются лишь холмиками в песке; и там, где красное небо сходится с красной землей, движутся скрюченные твари, за пределами видимости и (слава богу) воображения. Я медленно протянула руку к сервировочному окошку, чтобы закрыть его, но, приближаясь дюйм за дюймом, вдруг ощутила