Любимая женщина (имеется в виду Даруся), вспоминает В. В., однажды сказала ему: «Ты писатель! Это в тебе сильнее всего». Вот его тюремный ответ: «Я не вышел в писатели, но я стал графоманом», он сравнивает себя с дядей Макса Волошина – «только в отличие от меня ему давали много бумаги. ‹…› И несчастный целыми днями водил пером, исписывая стопы листов».
В. В. наблюдал его в Коктебеле, где с семьей провел лето 1909 года. Тюремный рассказ Шульгина о Коктебеле ведется под знаком «странных людей», к числу которых он причисляет себя и жену: «Однажды я был удивлен, увидев одного человека около их (Волошинской) дачи. Был июнь месяц, очень жаркий. Он был одет в синюю суконную поддевку и лакированные высокие сапоги. Без шляпы. Но голову его покрывала шапка красивых вьющихся волос. Несмотря на поддевку и сапоги, он напоминал английского или американского пастора. Этот странный человек оказался матерью Максимилиана Волошина. Сам поэт носил только рубашечку, такую как у Париса. В руках у него был виноградный посох. На ногах греческие сандалии. Пышные свои рыжевато-золотистые кудри он завязывал ремешком. Аполлон да и только! Лицо у него было русское – но сие не суть важно. Существенно было то, что при Парисе всегда была Елена Прекрасная, которая называлась „моя подруга“. Она тоже носила греческую тунику». Очень возможно, что это была Елена Дмитриева – Черубина де Габриак.
В Коктебеле В. В. также познакомился с гостившим у Волошина Алексеем Толстым. Там Толстой мог прийти к нему в гости, игнорируя его «черносотенные», по его же выражению, взгляды. В Петербурге это было невозможно, а в Коктебеле «политика была загнана в щель», что его бесконечно радовало. В один из вечеров Волошин читал стихи, посвященные Киммерии: «Вечер вышел чисто суммерский, то есть начался в сумерки»[62]. Во время Гражданской войны Волошин обращался за помощью к нему – не для себя, а для других, например просил Шульгина ходатайствовать у Деникина за будущую Мать Марию (Е. Ю. Скобцову) – ей грозил расстрел, который В. В. помог предотвратить.
Стихи, как и прозу, Шульгин писал всю жизнь. О сочиненных в тюрьме сказал, что они «безнадежно плохи»: «В этом смысле я тоже неудачник» – читай, не только в политике, но и в поэзии. Свои тюремные воспоминания он называет «Записками сумасшедшего», а себя – то Поприщиным, то графоманом. В отличие от его эмигрантских мемуаров, афористичных и лаконичных, они действительно несколько многословны.