Тем временем Утопия, но не моровская, а марксистская, будоражила российские умы. Тарле не закрылся в своем кабинете ученого, а вышел на улицу, участвовал в студенческих демонстрациях, выступал с лекциями, направленными против самодержавия, попал под надзор полиции. В феврале 1917 года поверил, что Россия пойдет по европейскому пути, но в октябре понял, что нет. Как отмечает историческая энциклопедия, «смысл Октябрьской революции Тарле понял не сразу». Формулировка, на мой взгляд, неверная. Он не то что не понял, он все прекрасно понял, что это «всерьез и надолго», и поэтому смирился: историю не переделаешь… Другое дело – состоявшаяся история Франции.
Тарле с упоением работал в архивах и библиотеках Парижа, Лондона, Гааги и других европейских городов. Вводил в оборот доселе неизвестные документы. Оперировал многочисленными фактами, считая, что наличие даже случайных, безопасных и, казалось бы, ненужных деталей повышает доверие к историческим свидетельствам, подтверждая их объективность.
Среди трудов Тарле назовем исследования «Рабочий класс Франции в эпоху революции», «Континентальная блокада», «Экономическая жизнь королевства Италии в царствование Наполеона I», «Европа в эпоху империализма», «Рабочий класс во Франции в первые времена машинного производства. От конца Империи и восстания рабочих в Лионе» и другие. А блистательные исторические портреты «Наполеон» (1936) и «Талейран» (1939)!..
В книге «Современники» Корней Чуковский вспоминал о знакомстве с профессором (тогда он был еще профессором) Евгением Тарле: «Не прошло получаса, как я был окончательно пленен им и самим, и его разговором, и его прямо-таки сверхъестественной памятью. Когда Короленко, интересовавшийся пугачевским восстанием, задал ему какой-то вопрос, относящийся к тем временам, Тарле, отвечая ему, воспроизвел наизусть и письма и указы Екатерины Второй, и отрывки из мемуаров Державина, и какие-то еще неизвестные архивные данные о Михельсоне, о Хлопуше, о яицких казаках… А когда жена Короленко, по образованию историк, заговорила с Тарле о Наполеоне Третьем, он легко и свободно шагнул из одного столетия в другое, будто был современником обоих столетий и бурно участвовал в жизни обоих: без всякой натуги воспроизвел одну из антинаполеоновских речей Жюля Фавра, потом продекламировал в подлиннике длиннейшее стихотворение Виктора Гюго, шельмующее того же злополучного императора Франции, потом привел в дословном переводе большие отрывки из записок герцога де Персиньи, словно эти записки были у него перед глазами тут же, на чайном столе.
И с такой же легкостью стал воскрешать перед нами одного за другим тогдашних министров,