Для него женщина становится «книгой между книг», в которой избыток дум и слов, в которой безумен каждый стих.
Ты женщина, ты – ведьмовской напиток!
Он жжет огнем, едва в уста проник;
Но пьющий пламя подавляет крик
И славословит бешено средь пыток.
Ты женщина! и этим ты права.
От века убрана короной звездной,
Ты – в наших безднах образ божества!
Еще спустя несколько лет, продолжая свое физиологическое углубление, в своем гимне, посвященном беременной женщине, он прославит ее как звено, связующее человека с природой («Ты, женщина, путем деторожденья удерживаешь нас у грани темноты»), и как магический сосуд, в котором происходит чудо претворения изжитого в вечно новое («И снова будут свежи розы – И первой первая любовь, – Любви изведанные грезы – Неведомыми станут вновь»).
Ложе пытки превращается для него в богоборство («Я с Богом воевал в ночи!»), и ночь любви превращается в библейски-строгую картину:
Мне кто-то предлагает бой
В ночном безлюдьи, под шатром.
И я лицом к лицу с судьбой,
И я вдвоем с тобой, с собой
До утра упоен борьбой
И – как Израиль – хром!
И наконец, народные сцены и пьяные песни, доносившиеся до него с Цветного бульвара, он оправил в строгие ритмы народной поэзии, и от них родились и «Песня о последнем рязанском князе», «Сказание о разбойнике», и фабричные песни в «Urbi et Orbi» как истинная художественная стилизация этих впечатлений.
(«Люблю я березки – В Троицын день, – И песен отголоски – Из ближних деревень. – Люблю я шум без толку, – Когда блестит мороз, – В огнях и искрах елку – Час совершенных грез. – И дню Вознесения – Стихи мои. – Дышит нега весенняя, – Но стихли ручьи».)
На следующей грани, грани 1896–1898 года, Брюсов отходит от внешних впечатлений жизни для важной внутренней работы, которая сказывается в самом имени книги, посвященной «Одиночеству тех дней» – «Это – я» («Me eum esse»).
В эту эпоху он познает и «годы молчания», и «негу холодной мечты», и «великое счастье – познав, утаить», и «ненужную любовь» («А в сердце дрожат невозможные, чистые, – Бессильные грезы ненужной любви»).
В смысле воплощений и найденных слов эти годы наиболее скудны, но «Tertia vigilia» (Третья стража: 1898–1901) приносит обильную жатву, посеянную тогда.
В первом же стихотворении этой третьей грани он поминает их словами:
Мои прозренья были дики,
Мой каждый миг запечатлен:
Крылато-радостные лики
Глядели с довременных стен.
И
И было мне так сладко в детстве
Следить мелькающую нить
И много странных соответствий
С мечтами в красках находить.
С этого времени он начинает созерцать мир сквозь «стоцветные