Пашка был переведен на месяц в конюхи, да еще без права езды – на этом настоял взбунтовавшийся вдруг Толмач. «Никакой культуры в человеке! – сердился он, когда я спрашивал о Пашке. – А мог бы быть хорошим спортсменом… Пусть, пусть образумится». Он, к моему удивлению, считал Пашку толковым всадником. Что ж, думал я, наверно, Толмачу виднее…
Оказавшись в конюхах, Пашка запил. На работе он бывал теперь не каждый день, да и работал не в нашей конюшне, поэтому я еще толком и не видел его здесь, в Воздвиженках. На его Тополе сидел пока Миша Рябов, а Толмач не мог решить, кому же отдать коня в настоящую работу. Этот Миша, неопытный паренек, конечно, не годился выступать на одном из лучших наших жеребцов; сомневался, видно, Толмач и в скором Пашкином исправлении и тянул время, не зная, что решить. Шурку спортсменом здесь не числили, в Толика Толмач почему-то не верил, считая его слабым всадником, у Кабана, нашего бригадира, перед моим приездом родила жена, и поэтому в конюшне он еще не показывался, выпросив у директора десять дней отпуска. Да и вообще домашние дела были для Кабана, как видно, гораздо важнее самого лучшего жеребца. Среди школьников было несколько подходящих ребят, но Толмач и на них не рассчитывал: учеба, каникулы, десятый класс… Он, видно, надеялся вывести кого-то на этом коне в настоящий спорт, поэтому школьники тут не совсем годились. А у меня уже был жеребец, о котором Толмач говорил по телефону, и жеребец этот был, во всяком случае, ничуть не хуже Тополя.
В первый же день, когда я вышел на работу, Толик – Толмач в это время беседовал с начконом – подвел меня в конюшне к денникам спортивных лошадей и ткнул пальцем:
– Вот, Рефлекс. Толмач просил показать тебе.
Я открыл дверь денника. Высокий вороной жеребец переминался на месте, кося