При этом ответе мне делалось веселее. «Принеси ее сюда». И вот вносят на белой атласной подушке, пышно убранной дорогими блондами, прекраснейшее дитя, какое можно себе представить. Все в свете амуры должны были бы уступить ему! Никакое перо не могло бы в точности описать белизны, полноты, пленительности форм, нежности, восхищающих черт лица этого маленького ангела! От нее нельзя было глаз отвесть: она влекла к себе неодолимою силою и взоры, и ласки, и любовь всего, что окружало, что видело ее! А мать?.. Душа ее жила в этом ребенке, которого она сама называла собранием изящнейших красот.
Итак, Елену приносили и сажали на цветистый ковер, который нарочно для этого расстилали на полу; мне позволяли сесть тут же играть с нею.
День за день, месяц за месяцем, дитя росло, еще более хорошело и делалось смышленее: она уже ходила, много лепетала и удивляла всех тем, что могла еще становиться прекраснее, тогда как всякому казалось, что красота ее достигла своего совершенства.
Итак, хотя Елена была уже прекрасна, как амур, но со всем тем каждый год прибавлял что-нибудь к ее приятностям. Елене минуло одиннадцать лет, а мне шестнадцать. Я выступила из своей сферы, чтоб стать под развившуюся тогда нашу орифламму,[1] и через то года на три потеряла Елену из виду; а она между тем цвела в тиши и глуши маленького городка северной губернии. Справедливо можно было сравнить ее с прекрасным, пышным и дорогим цветком, случайно выросшим в заглохшей дебри между мхом, валежником, соснами, опаленными молниею, дикими травами и репьями; во второй приезд мой в отпуск я увидела уже Елену Г*** невестою; ей был четырнадцатый год в половине.
«К чему торопиться, друг мой? дом наш, как полная чаша; всем обилен, всего довольно: серебра, жемчугу, образов в дорогих окладах, шуб, платьев. Леле не прожить всего этого и во сто лет; к чему ж так спешить выдавать ее?» – «Какой ты чудак! Пока мы живы, так и надобно пристроить ее! как она будет уже замужем, тогда мы можем ожидать покойно конца: долг свой исполнили». – «Да неужели нельзя подождать хоть год, по крайности? ведь ей нет еще полных четырнадцати лет». – «А знаешь ли ты, что нынче девица в осьмнадцать лет считается уже невестой зрелою, а в двадцать ее и обходят, говоря: ну, она уже не молода, ей двадцать лет!» – «Но нашей Елене не будет ни двадцать, ни осьмнадцати через год: ей минет только пятнадцать». – «А разве за ничто считаешь упустить жениха? Разве думаешь, что жених для нее сейчас готов, как только мы вздумаем отдать ее?» – «А почему ж бы и не так?» – «Право? А не хочешь ли перечесть по пальцам, сколько у нас в городе старых девок? Тоже были когда-то хороши собой». – «Но достаток-то наш, матушка, сочти за что-нибудь; наша Елена богатая невеста, так женихи всегда будут». – «Видно, ты еще не знаешь нынешних женихов!.. Да и что тебе так не хочется отдать ее за Лидина?» – «А тебе отчего такая охота непременно отдать за него?» – «Имею свои причины, мой друг». – «Нельзя ли и мне знать их?» – «Очень можно, и даже должно: Леля любит Лидина». – «Только-то? это еще не беда! полюбит да и перестанет». – «Какой вздорный ответ! Я не ожидала услышать его от пятидесятилетнего мужчины – отца!» – «Это почему?» – «Потому, сударь, что я ведь не сказала вам: Лидин нравится Леле! Леля имеет склонность к Лидину! Я говорю, Елена любит Лидина! поймите это: любит; итак, судя по ее характеру, способному к сильной привязанности, от этой любви может зависеть счастие и несчастие всей жизни ее!» – «Ну, ну, бог с тобой! ты настращала меня; делай, что хочешь! не знаток я в ваших раздроблениях любви на такую, сякую, десятую, двадцатую! По-моему – так любовь все одна!» – «Ну, так прикажешь готовить все к помолвке?» – «Пожалуй! Если уже это у тебя решено».
Через месяц после этого разговора старого Г*** с его женой прекрасная головка Елены красовалась в блондовом чепчике с розовыми атласными лентами, и ее пленительное личико, сделавшееся теперь еще пленительнее, сводило всех с ума; она была уже госпожа Лидина.
«Что это, какая красавица Лидина! – говорит молодой стряпчий[2] Атолин, задумчиво поправляя перед зеркалом свои незрелые усики. – Счастливец муж ее!.. недостойный счастливец!» Он отошел от зеркала, бросился в кресла, вздохнул, облокотился на руку и задумался… «Лидина!.. – начал он опять, – красота неземная! но как может она любить его?., а как любит!., ах, как она любит его!., вчера, услышав, что его командируют на месяц в уезд, она побледнела, как лилия, и, не имея сил скрыть свою печаль, побежала броситься на грудь этого Караиба,[3] и я слышал, как она лепетала, целуя манишку его: „Дружочек, я с тобою поеду! я не останусь здесь!“ – „Полно Леночка, не мешай; что ты!“ – и он имел дух отвесть ее рукою от груди своей! этого ангела, столь юного и прекрасного! Он не взглянул даже на нее и продолжал играть и курить так спокойно, как будто не жена, подобная амуру, со слезами жалась к груди его, а собака пришла полизать руку, поласкаться, и которую он отогнал, чтоб не мешала!..» – «Ха! ха! ха! – раздалось за дверьми гостиной. – Атолин! не с ума ли ты сошел? что ты тут разговариваешь сам с собою? – Лидин, легкий на