– Ты там не продержишься и дня! – сказал я Юнне.
– Не волочешь, что я тебе вмажу! – Это был словарь ее прежних дружков-наркоманов, а она завязала чуть ли не единственная в Москве.
Мимо ушей.
– А теперь наш сюрприз, – обратилась Юнна к своему спутнику, двенадцатью годами ее младше, и тот послушно вытащил из продуктовой сумки магнитофон, включил его, и мы услышали собственные голоса – весь наш давешний разговор с Юнниного прихода.
Мы растерялись. В самом деле, мы оказались в неравном положении: Юнна знала о записи, мы – нет. По сравнению с ее хорошо поставленным, отрепетированным голосом, наши звучали слишком партикулярно, домашне, неубедительно. К тому же она сидела к микрофону ближе других. Для кого она говорила: для потомства? А для кого еще? Уж во всяком случае не для вечности, в которую не верила. В любом случае – компромат, да и не принято меж друзьями.
– Сотри немедленно! – рассердился Фазиль.
– Конечно, конечно, – засуетилась вдруг Юнна, и ее Альфонсо начал какие-то манипуляции с магнитофоном, но стер или не стер, я так и не понял.
И никто не понял. Возник какой-то напряг, всем стало как-то не по себе от неуместного розыгрыша. Шутка, как в том анекдоте, – дурацкая. А тут еще Юнна, почувствовав свою оплошность и те, пусть маниакальные и, должно быть, необоснованные подозрения, которые она в нас заронила, сказала вдруг, что некто предупреждал ее быть осторожнее с одним диссидентствующим литератором, который под колпаком у КГБ. Забегая вперед: они пасли его еще пару месяцев и в конце концов арестовали: «Слава богу, – говорил общие знакомые, – теперь он вне подозрений». Такая вот была атмосферочка.
– Отсюда надо мотать – и немедленно, – сказал один из нас, все равно кто, тогда собралось с полдюжины у нас дома. – Мы все искажены, изуродованы, и скоро у нас крыша поедет от маний, от фобий, от взаимных подозрений. А наша ревность? Разновидность всеобщей советской подозрительности. Раз мы подозреваем друга в доносительстве, то жену сам бог велел подозревать в измене. В каком еще языке «измена» относится к родине и к женщине! Здесь не тюрьма страшна, а психушка – не за политическую оппозицию, но за настоящее безумие, которое неизбежно.
– И еще страх, – вмешался я. – Всеобщий и всеобъемлющий страх. Все время вроде бы беспричинно тянет свалить невесть куда, но свалить немедленно – промедление смерти подобно. Единственно, что останавливает, – стыд и этикет. Человек не может жить в непрерывном страхе – особенно мужик. Это унизительное и противоестественное состояние, его можно обуздать нравственным императивом либо выйти из него самообманом и актерством.
– Либо утерять его вовсе, но вместе с инстинктом самосохранения, – сказала Юнна. – И оказаться безоружным перед туземной реальностью, а это смертельно опасно.
– А вдруг именно страх делает каждого из нас человеком? – додумался вдруг Фазиль.
– Или