Иногда в лице Лизы появлялось новое, странное выражение. Какая-то прекрасная тоска… Это случалось зимой, в погожие дни, или ранней весной, когда снег в полях был похож на сахар, рассыпчатый, но твердый и иглистый; когда вечерняя заря вспыхивала в облаках… Лиза бросала книгу, подходила к окну. Жестом, полным нега, она закидывала руки за голову и стояла так, из-под полузакрытых ресниц глядя на янтарные и пурпурные тона. «Фимочка, – странным звуком говорила она, – поедем кататься!.. Поедем скорей, пока ещё не догорела заря… В парк!.. В парк!» – вдруг страстно срывалось у нее. Они наскоро одевались, на углу брали знакомого лихача. – «Скорей! – торопила Лиза, задыхаясь. – На чай тебе не пожалею… Скорей!»
И лихач несся, как бешеный. А Лиза, вся чужая какая-то, вся новая, подставляя лицо ветру, с трепе щущими ноздрями, с искрящимися глазами, полуоткрыв губы, жадно пила воздух. А часто даже закрывала веки, как бы изнемогая от наслаждения.
И вот они въезжали в молчаливый, весь серебряный от инея парк, словно в сказочное царство. Лошадь шла шагом, похрапывая и вздрагивая под шелковой сеткой. Полозья тихо шуршали по рассыпчатому снегу. Иней с веток осыпался на шляпы и муфты. Бархатные ели, как большие, закутанные в шубы люди, стояли важно среди безмолвия и блеска. Заря гасла в небе.
Призрачный серп выглядывал из-за леса. А когда они выезжали на опушку, над ними кружили и каркали вороны.
Лиза озиралась молча, большими встревоженными глазами.
– У меня ноги озябли, – говорила Фимочка. – Ступай домой!
И они неслись опять. И Лиза иногда хохотала отрывисто и странно, как тогда, как слушала скверные анекдоты.
После свадьбы Николая Анна Порфирьевна отправила Тобольцеву в Италию портрет молодых, снятых в традиционной позе: он, совсем как приказчик, в длинном сюртуке, с торжественной миной. Она – под ручку с мужем, бесстрастная и безразличная, с поджатыми губами и опущенными ресницами… Тобольцев засмеялся и бросил портрет в ящик. Где-то в Неаполе или Флоренции, в отеле, он забыл его.
Когда он увидел Лизу, он не узнал ее. В ней была какая-то дикая грация, какая-то странная, точно застывшая красота. Она казалась околдованной… её смуглая кожа напоминала модные статуэтки из зеленоватой глины, которые Тобольцев видел в Париже. Бледность придавала ей «стиль», как говорил Андрей Кириллыч. Что-то значительное, почти трагическое было в очерке её бровей. Подспудной силой и нетронутой, ещё дремлющей страстью веяло от всех линий её худого лица, от взгляда, от немой, дрожащей улыбки… «Цыганка», – вспомнил Тобольцев прозвище нянюшки. К ней это шло. И, как цыганка, она любила драгоценности. Она не расставалась с цепочкой из аметистов, которую он привез ей из Швейцарии.
Как-то раз, забывшись, она поднесла их к губам.
– Что ты делаешь, Лиза? – испуганно крикнул Тобольцев. И тотчас ему вспомнилось выражение её лица в первый момент встречи. Сердце его застучало.
Она побледнела.
– Я люблю аметисты. Они приносят счастье, – своим глухим голосом