– Почему? Уверен, фюрер был бы доволен теми впечатляющими цифрами, которые вы не имеете права разглашать, – многозначительно добавил я.
Эйхман не заметил иронии в моих словах.
– Знаешь, что я думаю, фон Тилл… дело в том… не пойми меня превратно, мы всё делаем правильно… но… – Эйхман нахмурился.
Я чувствовал, что слова он уже давно нашел, но попросту не решался их произнести.
– Думаю, фюрер просто избегает официального ознакомления с ситуацией, – наконец выпалил он и тут же быстро продолжил: – Безусловно, еврейский вопрос требует решения, это все понимают. Однако этот вопрос решается, как бы так правильнее выразиться, без его прямого вмешательства. Им занимаются все вокруг, так или иначе этому подчинены все наши ведомства, но… официальное вмешательство главы рейха в этот вопрос не требуется. По крайней мере, так считает его ближайшее окружение или… или… возможно, и он сам. Это… вопрос… вопрос, скажем так, некоторой… Впрочем, какая разница? – резко оборвал он себя. Я прекрасно понял, какое слово он так и не заставил себя проговорить, – «ответственность».
– Ты веришь в то, что он лично отдавал такой приказ? – в лоб спросил я.
Эйхман уставился на меня долгим взглядом, в котором сквозила безотчетная тревога. Он был похож на ребенка, которому испортили праздник, но который еще не понимал, чем именно. Он лишь видел, что музыка прекратилась, а клоуны расходились.
– Я верю в то, что фюрер дал понять своему окружению, чего он хочет и в чем есть необходимость. И его поняли в точности. Но сам он… Безусловно, никто не смеет претендовать на то, что мысль о полном истреблении впервые зародилась в его голове: ни покойный Гейдрих[8], ни Гиммлер, ни тем более я. Она исходила исключительно от фюрера. Но я не уверен, что он хоть раз облек ее в точный, четкий, прямой приказ. Фюрер умеет построить речь так, что, ни разу не назвав действие, он заставит своих подчиненных исполнить это действие со всей возможной точностью. Я думаю, в природе не существует ни одной бумаги за личной подписью фюрера, где прямо сказано «уничтожить такое-то количество евреев в газовых камерах» или что-то в этом роде.
И он замолчал. В его глазах мелькнул безотчетный испуг за только что произнесенное. Понимая, однако, что сказанного не воротишь, он терпеливо дожидался моей реакции. Я помедлил и неожиданно задал еще один прямой вопрос:
– Эйхман, ты веришь в то, что делаешь, – это ясно. Но веришь ли ты все еще в победу?
Желал ли я окончательно добить Эйхмана или попросту мстил ему за свою ужасающую головную боль – я и сам не осознавал. Он не изменился в лице, лишь едва заметно наклонил голову набок. Почему я раньше не замечал, сколь болезненный у него вид? Припухшие веки, лопнувшие капилляры,