Я, не думая о приметах, второй раз вернулся домой, заклеил штанину изнутри скотчем – и на собеседование. Ветер раздувал шикарные мои, пинчером обновлённые брюки, ворошил полчаса чёсанные на пробор волосы – двигал мои шансы на собеседовании ближе к нулю. А дальше вы знаете.
После кошмарного дня пришёл в квартиру (язык не повернётся домом назвать) растерянный, но решительный – точь-в-точь Раскольников. Стремительно нажарил яичницы с полуживыми помидорами, отчаянно посолил, лихо так отмахнул горбушку от буханки чёрного – как Григорий Мелехов головы многих своих разноцветных врагов – и сел писать роман. Так, сдуру.
2
[…наган Мирона снова в руке хозяина: крепко сидит между большим и указательным в седле мозоли. Верно говорят: пуля – дура, а про штык – врут.
И вот эти самые дуры чавкают в берег реки, схоронившей Марию. И стрелок считает: раз-два-три – скрипит резцами, ругает себя за расточительность. Два дня искал Мирон Лёску – нашёл на третий.
– Стой, Лёска, не ёрзай!
Пот покрыл лицо Мирона. Стоит он на холме, подставив макушку под полуденное солнце, и тратит патроны на Саньку. Не удалось подстрелить гада в селе…
Санька перемахнул огороды, пробежал полем, слетел, будто архангел, с холма, приземлился на чёрствые пятки, и теперь несётся к реке, как ненапоянный жеребец. Мирон целится: глаза жжёт пот, а козырёк выцветшей офицерской фуражки не даёт тени. Выстрел – промах. Барабан нагана завершает круг.
Лёска царапает ступни о края засохших коровьих следов. Надеть не успел сапоги, ладно портки напялил на кривые свои ноги – так бежал от Мирона. Ноги беглеца в крови – выжженная на солнышке глина, словно черепки разбитой кринки: кромки острые живо кожу от мяса отделят, если бежишь босой без оглядки. Лежал бы снег – прошёл бы Сашка-баловник красными следами, охладил бы раны. Но какой снег – жара. Сашка бежал, потому как лучше совсем без ног, но средь живых остаться.
Смотри, вот уж кинулся в реку, плывёт в прохладе воды, тянет хилое тело течением в сторону. Теперь точно спасён: утонуть себе не даст – энтот клоп живучий, а пули револьвера вреда уж не сделают.
С холма видно мокрую его фигуру – словно чучело в оборону от ворон в саду попа Сергия. Мирон скрипит зубами, всё выцеливает, но стрелять более не станет – знает: впустую.
Постоял на том берегу Лёска, посмотрел озорно сквозь сомкнутые ресницы, и теперь, не торопясь, бредёт к лесу. Стекает с рубахи на сухую землю вода.
– С-сука, – шипит Мирон и кулак кусает. А со стороны пасеки уж топот коней. Пегие четыре жеребца несут на себе мужиков голые торсы. Вверх торчат карабины и трёхлинейки, ровно пики рыцарей. Не рыцари то – голытьба казацкая, кои казаками на Дону назваться не смели, у кого в хозяйстве мыши с голоду вешались. А тут, поглядите! Гордые воители. Волюшки да кровушки мужичьей хватанули, захмелев