Как вы считаете, помощи с арийской стороны было достаточно?
Во-первых, они не могли, а во-вторых, не хотели.
Вы снова не отвечаете на прямой вопрос…
Как это не отвечаю?
Одно дело, если кто не может, здесь ничего не изменишь, и совсем иное, если не хочет.
Трудно сказать наверняка, это невозможно измерить. Сколько было нежелания, сколько воровства, ни тогда, ни сегодня никто не знает. Это было другое время. Каждый парень считал, что должен иметь револьвер. Они, может, передали пятьсот, а к нам пришло пятьдесят. Они сказали, что прислали сто пятьдесят гранат, а мы получили пятьдесят. Остальные то ли украли, то ли еще что с ними случилось, узнать нельзя. Но факты остаются фактами.
Как евреи в гетто воспринимали мир за стенами? Чем он для них был? Надеждой?
Он был врагом. Вам этого не понять. Враг – не только тот, кто хочет тебя убить, но и тот, кто равнодушен. Вот сейчас Буяку негде жить[27]. Сколько человек даст ему крышу над головой? Десять из ста? Если ему угрожает смерть, то каждый из этих ста будет врагом. Вы это понимаете?
Понимаем.
Вот и хорошо. Враг в том смысле, что стоит выйти на ту сторону и сказать, кто ты, – сразу убьют.
Или не помогут.
Это одно и то же. Не помочь – все равно что убить. Я не говорю о нашем времени, сейчас можно хотя бы по улице ходить. А тогда если на одном углу не помогли, на другом прикончат. Это несопоставимые ситуации. Буяк может сейчас пройти десяток улиц, и никто его не тронет. Домой не позовут, но будут приветливо улыбаться.
Почему восстание началось так поздно?
Поздно? Не говори так! А почему в Освенциме не сопротивлялись? Их что, мало били и гнобили? Да потому, что возможности не было. Почему ты не предъявляешь претензии Освенциму, Маутхаузену? Я считаю, что раньше поднять восстание было невозможно. Еще за несколько месяцев до восстания нам обещали, что придут вагоны оружия, – и не пришли… Вы как дети малые… Не говорите больше такого! В 1942-м на каком-то собрании в гетто верующие убеждали, что стрелять нельзя потому, что так хочет Бог. Мол, все в свое время. Аковцы[28], те тоже боялись, что если гетто поднимется, Варшава вспыхнет, и тогда их всех порешат. Было слишком рано еще и потому, что с одной стороны линия фронта проходила через пятьдесят километров, с другой – через две тысячи.
В разговоре с Ханной Кралль[29], рассказывая о самоубийствах на Милой, 18, вы утверждали, что ради символов не стоит жертвовать жизнью и что у вас не было в этом сомнений в течение всех двадцати дней восстания. А что вы сейчас думаете?
Совершенно то же, что и раньше.
То есть когда нет никакого выхода и остается