Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, —
Ручаюсь вам – себе свернете шею!
Противоречие между этими двумя заявлениями кажется разительным, а потому – требующим объяснения.
Необходимо, конечно, учесть, что в первом стихотворении, скорее всего, подразумевается «современник» из дореволюционного прошлого, а во втором – утверждается мандельштамовская единосущность с советским настоящим.
Можно сослаться и на суждение Анны Андреевны Ахматовой, которая по сходному поводу признавалась Павлу Лукницкому, что «никак не может понять в Осипе одной характерной черты»: «Мандельштам восстает прежде всего на самого себя, на то, что он сам делал, и больше всех. <…> Трудно будет его биографу разобраться во всем этом, если он не будет знать этого его свойства – с чистейшим благородством восстать на то, чем он сам занимался или что было его идеей»[1]. Впрочем, ахматовское наблюдение нам поможет мало – ведь поэтесса и сама констатировала, что в данном случае понять логику Мандельштама она «никак не может».
Пожалуй, наиболее правдоподобное объяснение обозначенного противоречия приходит со стороны биографии поэта. В течение всей своей жизни Мандельштам настойчиво искал близости с современностью и современниками, точнее будет сказать – настойчиво искал понимания у современности и современников (отсюда «Пора вам знать: я тоже современник…»). «Разночинская традиция Мандельштама не допускала мысли, что один поручик идет в ногу, а вся рота – не в ногу»[2].
Однако разночинское стремление «быть как все» сочеталось в Мандельштаме с обостренным ощущением собственной особости, непохожести на других людей (отсюда «Нет, никогда, ничей я не был современник…»). И от этого ощущения поэт отказываться тоже не собирался. «Осип Эмильевич всегда оставался самим собой, его бескомпромиссность была абсолютной», – вспоминала хорошо знавшая Мандельштама в последние годы его жизни Наталья Евгеньевна Штемпель[3].
Иногда верх в Мандельштаме брало желание «побыть и поиграть с людьми» («Взять за руку кого-нибудь: “Будь ласков, – / Сказать ему, – нам по пути с тобой…”»). Иногда побеждало стремление обособиться от людей, подчеркнуть свое отщепенство («Живу один – спокоен и утешен»).
Но чаще всего недоверие к современникам и желание найти с ними общий язык каким-то образом уживались в Мандельштаме и в его стихах, начиная уже с самой ранней юности поэта:
Я счастлив жестокой обидою,
И в жизни, похожей на сон,
Я каждому тайно завидую
И в каждого тайно влюблен.
Стремление поэта «идти в ногу со всей ротой», разумеется, бросалось в глаза не так ярко, как его желание во что бы то ни стало отстоять собственную самобытность. Поэтому в воспоминаниях, дневниках и письмах современников Мандельштам часто предстает нелепым чудаком, этаким Паганелем от поэзии, не имеющим понятия о самых элементарных законах и правилах человеческого общежития. «Рассеянный и бессонный стихотворец Осип Мандельштам будил знакомых и после трех ночи. Это было очень мило и оригинально, и его поклонники, проснувшись, вставали, будили служанку и приказывали ставить самовар. Казалось, быть пиру во время чумы» (М. Лопатто)[4]; «Вбегал Мандельштам и, не здороваясь, искал “мецената”, который бы заплатил за его извозчика. Потом бросался в кресло, требовал коньяку в свой чай, чтобы согреться, и тут же опрокидывал чашку на ковер или письменный стол» (Г. Иванов)[5]; «Осип Эмильевич “уминал” буханку черного хлеба без единого глотка воды и… грыз, точно белка, колотый сахар. Но такие громадные куски, с которыми бы никакая белка не справилась» (Рюрик Ивнев)[6]; «Дервиш с гранитных набережных холодного Санкт-Петербурга» (Э. Миндлин)[7]; «Мандельштам истерически любил сладкое. Живя в очень трудных условиях, без сапог, в холоде, он умудрялся оставаться избалованным. Его какая-то женская распущенность и птичье легкомыслие были не лишены системы. У него настоящая повадка художника, а художник и лжет для того, чтобы быть свободным в единственном своем деле; он как обезьяна, которая, по словам индусов, не разговаривает, чтобы ее не заставили работать» (В. Шкловский)[8]; «Производил он впечатление человека страшно слабого, худенького, а на голове вместо волос рос рыжеватый цыплячий пух» (А. Седых)[9]; «На допросе Осип Эмильевич прервал следователя: “Скажите лучше, невинных вы выпускаете или нет?..”» (И. Эренбург)[10]; «Всю силу его необыкновенной несопряженности ни с каким бытом я особенно ощутил летом 1922 года» (Н. Чуковский)[11]; «Крайне самолюбивый, подозрительный, он проявлял иногда неприятную заносчивость, проистекавшую, очевидно, из “неприкаянности”» (Н. Смирнов)[12]…
Так, коллективными усилиями нескольких поколений мемуаристов,