О квартире на Маршалковской рассказывают все твои знакомые.
Да? И что они говорят?
Что они очень любили туда приходить и что душой этого дома была твоя мама.
Это правда. Она обладала огромным обаянием, блестящим интеллектом и была необычайно остроумна. Кроме того, мама любила моих друзей и относилась к ним – если можно так сказать, – словно те были взрослыми людьми: ей просто нравилось с нами разговаривать.
Думая о детстве, ты вспоминаешь маму?
Знаешь, я, в сущности, был очень привязан к обоим родителям. Детство мне запомнилось как время любви между ними – отец был безумно влюблен в маму – и между мной и ними. В моих воспоминаниях детство – это общение, дружба, сердечность. Я всегда, вне зависимости от возраста, чувствовал свое равноправие по отношению к родителям. Ощущал себя человеком, чье присутствие для них важно. Думаю, мои друзья, раз они говорят, что любили к нам приходить, испытывали то же самое.
Это был открытый шумный дом?
Безусловно. В то время люди не ходили в кафе – там было не слишком уютно и к тому же дорого. Если хотелось встретиться, шли друг к другу в гости. Я помню много таких вечеров в нашей квартире. В детстве я боялся темноты и отказывался засыпать один в комнате, поэтому ложился на родительскую тахту, а вокруг продолжалась светская жизнь.
Твой папа был музыкантом, он играл гостям?
О, это был очень культурный человек! Мое детство – это мир его звуков. Дома у нас стоял полуконцертный рояль из Союза композиторов. Я провел под ним массу времени. Отец сочинял или занимался, а я играл, сидя на полу. Рояль был очень важным предметом в квартире. Начнем с того, что он занимал половину комнаты. Помимо него, там стояли массивный стол, за которым работала мама – она переводила с французского, – и второй стол, поменьше, за которым ели и принимали гостей.
Ты пытался играть на рояле?
Конечно. Меня отдали в музыкальную школу, но, к сожалению, я принялся весьма изобретательно прогуливать. Через год-другой родители сочли, что продолжать это не имеет смысла. Лишь потом, когда мои дети стали учиться музыке и мне пришлось следить за их занятиями, я очень пожалел, что не умею играть.
Вообще фортепиано было неотъемлемым элементом нашей жизни. Отец происходил из музыкальной семьи, все семеро детей – пятеро сыновей и две дочери – играли, и хотя в дедушкином доме было два рояля, приходилось дожидаться своей очереди. Отец был хорошим пианистом. Когда он заканчивал краковскую консерваторию, его выступление должно было завершать торжественный концерт выпускников. К сожалению, отец не сумел побороть волнение и просто не явился, тем не менее на следующий день одна из газет напечатала рецензию, автор которой восторгался выступлением последнего пианиста, Зигмунта Гросса. Оказалось, что расхваливавший его журналист тоже не пришел на концерт и все выдумал.
Тебе нравилось слушать, как отец играет?
Очень. Его игра сопровождала меня, сколько я себя помню. И была частью жизни семьи, в сущности, до самой смерти отца. Уже когда он жил с нами в Америке, мы купили рояль, чтобы доставить ему удовольствие, и он играл почти каждый вечер. Говорил, что для внуков – мол, пускай дети засыпают под хорошую музыку. Это было чудесно.
Отец был не только композитором, но и юристом.
А также преподавал историю обществознания и философии. Просто человек Возрождения.
Он был сыном адвоката. Его отец, мой дедушка, Адольф Гросс, держал в Кракове юридическую контору. Незадолго до Первой мировой войны дед был избран от краковской еврейской курии в Австро-Венгерский парламент – это называлось Государственный совет, Рейхсрат[1]. Во время первого мандата дедушка не стал вступать в Польское коло[2] и остался, подобно своему другу Томашу Масарику, так называемым «диким» депутатом. Они вместе что-то организовывали.
Дедушка основал в Кракове Партию независимых евреев (насколько я понимаю, она была противопоставлена всем прочим еврейским партиям), стал одним из основателей первой в Галиции светской женской гимназии (краковская гимназия имени Эмилии Плятер) и даже издавал еженедельную газету на польском языке. Годовую подшивку этого издания, переплетенную и подаренную мне в Нью-Йорке дядей, я ухитрился потерять во время одного из бесчисленных переездов. Ужас!
Единственное, что осталось от этой газеты (она называлась «Еженедельник»), – выдержка из текста Масарика о «самом надежном средстве от антисемитизма»: «Не