– Это как? – не понял Рубин.
– Сорвешь лопух, а тебе туда две ложки каши накладывают, – молодо объяснил старик. – Потом уж из дерева стали корытца резать. Из коры тоже делали, из бересты, вполне по-скотски кормились. Правда, быстро мы и вид приобрели, своей посуде гармоничный. Там еще большой каменный карьер был. Дробили, естественно, вручную. Сколько там народу полегло – не сосчитать. И смею заметить, что отменного народа, штучного. И профессоров было достаточно, и просто ученых, и врачей, и гуманитариев всякой масти, и инженеров, и священников. Они ведь в Ленинграде, прямо по старым адресным книгам ориентировались, план по арестам выполняя, – «Весь Петербург» и «Весь Петроград» – знаете, наверно, такие справочники были? На несколько огромных научно-исследовательских институтов и больниц хватило бы с лихвой специалистов. Удивляются теперь, что с наукой нашей стало, отчего медицина такая чахлая и куда все эрудиты подевались. И где все люди со смекалкой. И с инициативой. И с чувством чести. Интеллигенцию, конечно, Сталин люто ненавидел. Очень в этом отношении был настоящий и последовательный народный вождь. В смысле созвучия своих чувств победившему гегемону. Это ведь зощенковский герой на самом деле победил. Зощенко первый его заметил и описал. А тот подрос и задушил своего портретиста. Простите, впрочем, я отвлекся.
– Нет, нет, вы как раз о нужном, – откликнулся Рубин. – А где и когда вы видели Бруни? Вы общались?
– Нет, мы даже не были знакомы. В управление я стал ездить год спустя, машины со щебенкой от нас ходили, а я сводки привозил и всякую отчетность. Тогда и видел. Он мне, правду вам сказать, не показался. Или я тогда уже придурков этих сильно не любил, что нам плакаты рисовали. В Котласе, между прочим, над воротами лагеря – знаете, какой плакат висел? «Смерть врагам народа!» Вот вам и добро пожаловать на наш манер. Нет, у немцев, пожалуй, было поаккуратней с наглядной агитацией. «Труд освобождает» – это легче психикой воспринимается. Или: «Каждому свое», как у них в другом каком-то лагере висело. Между прочим, когда ваш Бруни скульптуру Пушкина ваял, так ведь она возле окон лагерного начальства ставилась, в начале улицы вольнонаемных, так что Пушкин этот как бы у них Дзержинским числился.
– Жалко, – сказал Рубин. – Очень жалко. И Бруни жалко, и Пушкина.
– Я перегибаю палку, должно быть, – смягчился старик и легкое свое длинное тело чуть повернул в кресле, прямо теперь на Рубина глядя. – Я никого не вправе осуждать, я тоже быстро стал придурком, я в технологи выбился. А погиб ваш Бруни, скорей всего, в кашкетинские расстрелы. Так и есть, да? В зиму на тридцать восьмой год как раз и лютовал у нас Кашкетин с подручными. Лагеря он северные разгружал, такая у него была задача. Заодно и страх навел свежий. Свежий страх – он пронзительный, как ветер осенью, прямо сквозь кости. Вскоре после этого Кашкетина расстреляли в Котласе. Прямо перед зеками, что там были.
– Его, кажется, в Москве