Вторая волна слез вырвалась из глаз девушки, и она вновь рухнула Солу на грудь. Тот, не выпуская ее из своих объятий, сделал два шага в сторону небольшого дивана, усадил на него девушку и сам сел рядом, продолжая обнимать ее и гладить по голове.
– Я представляю, как предстану перед Судом после смерти и представляю, как я буду краснеть от стыда за эту мерзость, которой является моя жизнь. Эта удушающая невозможность позволить себе радоваться жизни перечеркивает все! Вырубает на корню любые попытки что-то сделать, понимаешь?! Не дает никаких возможностей создать что-либо, никаких шансов действительно сделать что-то – хоть самое малое – для других людей. День за днем грязь, неспособность воспитать в себе никакой долгосрочной воли, невозможность даже начать что-то, не то, чтобы закончить. Я ненавижу смех, слышишь?! Я ненавижу смех! В моей жизни нет ничего отвратительнее, чем смех. Я заставила его убедить меня в этом! Я не имею права на смех, не имею права даже улыбаться. Каждый раз, когда я смеюсь, я заглушаю этот инстинкт, вспоминая какие-нибудь самые позорные моменты из своей позорной жизни. Просто ненавижу не эту жизнь, а свою жизнь! И как же замечательно, Сол! Как это замечательно, что чем ничтожнее жизнь, тем крепче за нее цепляешься, прямо ногти обламываются. Почему так? Я боюсь смерти! Панически боюсь. Готова жить эту пустую и бесполезную жизнь хоть вечность, только подумаю о смерти. Только подумаю, что все закончится, и дрожь по телу идет. Почему? Почему ничтожества так боятся смерти, Сол? Почему ничтожества так цепляются за жизнь, хоть в глубине души прекрасно знают, что ничего не изменится, что жизнь так и пройдет в ненависти и презрении, что никакого следа не останется? Почему ничтожества так боятся проститься со своей ничтожностью?
Сол слышал ее. Но не только голос Наоми занимал сейчас его слух. То, что показалась ему совершенно невозможным, когда он вдруг крепко обнял девушку за плечи, оказалось правдой. Правдой невообразимой, мистической, фантастической. Правдой, которую Сол не мог принять до конца, и которую не мог понять. Тело Наоми играло. Оно играло музыку. Как только она оказалась в его руках, как только его пальцы коснулись ее кожи, он начал слышать. Вполне реально, нота за нотой в его музыкальной памяти восстанавливались фразы, за ними целые отрезки произведений, которые он либо играл в своей жизни, либо просто слушал. И сейчас, когда Наоми прижималась к нему, вздрагивая от рыданий, прерывисто дыша и говоря о смерти, он извлекал своими руками из ее тела одно из самых совершенных музыкальных творений – Чакону Баха из второй партиты. Сол совсем немного играл на скрипке, но говорить о том, чтобы сыграть Чакону, являвшуюся проверкой на прочность даже для самых виртуозных скрипачей, говорить не приходилось. Но сейчас он делал это. Сейчас он обладал всем запасом техники и художественного видения, чтобы воспроизвести этот шедевр, этот полный трагизма и величия смерти осколок истинной гениальности, обрывок диалога посвященного человека с самим Творцом. Он знал, как и когда нужно сыграть каждую следующую ноту, где выдержать паузу,