Были и погибли – сталинский голод на Кубани, расказачивание и прочие волны идеологических кровопусканий.
Мама чудом выжила, росла сиротой – чего только не бывает? Выжила, выросла, чтобы осчастливить человечество, родить Юру Германтова?
Да, не зря, совсем не зря началась у кубанской казачки с фамилией Валуа светлая полоса: училась в краснодарской музыкальной школе, её пригласили в ленинградскую консерваторию, она выдержала специальный отбор, потом победила на конкурсе вокалистов, о ней писали в газетах… Тогда же повстречалась с отцом, который отбил её, согласно преданию, у молодого Черкасова, многообещающе освоившего в те годы амплуа долговязого драм-эксцентрика. Выучилась, была взята в прославленную оперную труппу, засияла её звездой. Мамин дебют пришёлся на знаменитую довоенную постановку «Пиковой дамы», где она пела Лизу, а партнёром её был сам Печковский! В память о знаменательном том успехе, по времени совпавшем с замужеством, в гостиной долго висела афиша с эффектно, крупно, тёмно-синими буквами напечатанными фамилиями главных исполнителей. И потом маме по праву доставались выигрышные сольные арии и овации после них, более десяти сезонов, пока не потеряла голос из-за болезни горла, пела в Мариинке, а вторым мужем её, отчимом Юры Германтова, стал после войны маститый архитектор Яков Ильич Сиверский. Кстати, Печковского после войны то ли посадили, то ли намеревались посадить за какие-то идейно-политические промашки. Осторожный Сиверский под благовидным предлогом переклейки обоев историческую афишу снял, в освободившийся простенок поставил удачливо купленный в комиссионке большой немецкий радиоприёмник «Телефункен», загоравшийся по вечерам круглым зелёным глазом, но акт малодушия заметила в характерном для неё стиле, прокомментировала Анюта.
– Ещё на молоке не обожглись, а дуют уже на воду.
От Анюты не смог ускользнуть ещё один нюанс: афиша висела при отце, теперь же в доме появился новый хозяин.
Ольга Николаевна сорок лет Юркуна ждала, а мама ждать не пожелала, быстро отца забыла?
Но ведь и брак с Сиверским у неё, похоже, складывался «не слава богу»; и когда же, когда жизнь её дала трещину? В ушах навсегда застрял её ночной шёпот: «Яша, зачем ты делаешь мне так больно?» Потом послышался её сдавленный и дрожащий, почти беззвучный плач; потом – тишина, и что-то уже зашептал, зашептал, целуя и утешая, Сиверский, и потом они ворочались, долго тряслась кровать… А утром Сиверский, как ни в чём не бывало, шумно клокотал и булькал в ванной, полоща рот.
И он, Германтов, делал больно Кате; и она тоже шептала ему: «Юра, зачем, зачем…» И он её утешал, как мог, и их тоже мирила ночь, и тоже тряслась кровать, и засыпали они, обнявшись, но… скупился, не отдавал жизненное тепло, затем и сам почувствовал ответное охлаждение… И при всех колебаниях отношений, настроений мял, непроизвольно, как глину, мял,