Подобно сироте, я попала сюда без одежды. Сирота, завернутая в простыню и брошенная на лужайке больницы Ридженс посреди холодной снежно-ледяной крупы, в крови, пропитавшей ткань с цветочным узором.
Меня обнаружил охранник, окутанный облаком ментоловых сигарет и безвкусного кофе из автомата.
– Боже правый, девочка, что с тобой произошло? – спросил он.
Моя мать не пришла, чтобы забрать меня.
Тем не менее я помню звезды той ночью. Они рассыпались солью на небе, словно кто-то опрокинул солонку на очень темную скатерть.
Их нечаянная красота много значила для меня. Казалось, что это последнее, что я увижу перед тем, как умереть на холодной мокрой траве.
Девушки пытались меня разговорить. Они хотели знать о моей жизни:
– Так в чем дело, солнышко? Какая у тебя история, тюлень?
Каждый день я слушала их рассказы на занятиях в группе, за обедом, на творческих занятиях, за завтраком, за ужином, снова и снова. Слова, мрачные воспоминания выплескивались из них, не останавливаясь. Истории пожирали их заживо, выворачивали наизнанку. Они не могли замолчать.
Я же заглушала все свои слова. Мое сердце переполнялось ими.
Я жила в одной комнате с Луизой. Она была старше меня, ее волосы золотисто-рыжим бурлящим океаном ниспадали на спину. Ей не удавалось даже собрать их в пучок, в хвост резинками или заплести в косички – такие они были густые. От нее пахло лучше, чем от других девушек, которых я когда-либо знала; от ее волос веяло клубникой. Я могла бы вечно вдыхать этот аромат.
В мой первый вечер в больнице, когда Луиза переодевалась ко сну, она подняла блузку, и за мгновение до того, как ее непослушные волосы защитным капюшоном упали на спину, я увидела их… все… и глубоко вздохнула.
– Не пугайся, малышка, – сказала она.
Я не была напугана. Просто никогда не видела девушку с такой кожей, как у меня.
Мы были заняты каждую минуту. Вставали в шесть утра. В шесть сорок пять уже пили чуть теплый кофе или сок, разбавленный водой. Нам отводили полчаса, чтобы наскоблить сливочного сыра на бейгеле, по вкусу напоминавшего картон, или запихнуть в себя яйцо с бледным желтком, или проглотить овсянку с комками. В семь пятнадцать мы могли принять душ. В ванных комнатах двери отсутствовали, и я не знаю, из чего там были сделаны зеркала, но это не стекло, и когда чистишь зубы или расчесываешь волосы, то очертания лица неясные и потерянные. Если кто-то хотел побрить ноги, то при этом должна была присутствовать медсестра или санитарка. Это никому не нравилось, и ноги у нас были волосатые, как у парней. В восемь тридцать начинались занятия в группе. Вот здесь-то все принимались выплескивать истории и лить слезы, кто-то кричал или охал. Я, наоборот, просто сидела, а одна ужасная девушка из старших, Блю, с плохими зубами, каждый день повторяла:
– Ты будешь сегодня говорить, Молчаливая Сью? Я очень хочу послушать Молчаливую Сью, а ты, Каспер?
Каспер просила ее прекратить. Она предлагала нам сделать вдох, развести руки далеко-далеко в стороны и, подобно игре на аккордеоне, соединять их ближе, ближе, ближе, а потом разводить дальше, дальше, дальше; не правда ли, стало лучше просто от того, что мы делаем вдох? После занятий в группе – прием лекарств, потом отдых, обед, творчество и затем индивидуальное занятие – ты сидишь перед доктором и еще немного плачешь, затем в пять ужин, а значит, больше остывшей еды и больше Блю:
– Ты любишь макароны с сыром, Молчаливая Сью? Когда тебе снимут эти повязки, Сью?
Потом развлечения, после них время для телефонных звонков и опять слезы. И вот девять вечера – еще лекарства и время ложиться спать. Девушки жаловались и шипели по поводу расписания, еды, занятий в группе, лекарств – всего, но мне было все равно. Главное, что есть еда, постель, тепло и крыша над головой, и я в безопасности.
Меня зовут не Сью.
Джен С. – мулатка. Короткие, тонкие, как ветки, шрамы тянулись вниз и вверх по рукам и ногам. Она носила яркие спортивные шорты и ростом была выше всех нас, кроме доктора Дули. Джен вела воображаемый баскетбольный мяч взад и вперед по коридору с бежевыми стенами и забрасывала его в невидимое кольцо. Фрэнси – подушка для иголок в человеческом обличье: она протыкала свою кожу швейными иголками, спицами, булавками – словом, всем, что могла найти. У нее был злобный взгляд, и она плевала на пол. Саша – толстушка, наполненная водой: она плакала на занятиях в группе, за столом, в своей комнате. Ее не высушить уже никогда. Саша вскрывала себе вены: ее руки изрешечены еле заметными красными линиями, глубоко она не резала. Айсис обжигала себя, ее руки усеяны бугорками округлой формы, покрытыми струпьями. На занятиях в группе что-то говорили про веревку, двоюродных братьев и подвал, но я себя изолировала от этого и включила громче свою внутреннюю музыку. Блю со своей болью напоминала пеструю птицу, тут всего понемногу: плохой папаша, зубы, испорченные метамфетамином, сигаретные ожоги, порезы от лезвий. Линда/Кейти/Каддлз носила бабушкины халаты. Ее тапки