– Сегодня вообще-то у нас игра в правду намечалась, – мягко возразил Витек. – Пятница же…
– Ой, я эту вашу правду, блядь, ненавижу!.. – рявкнула Шон, но – странное дело – Никита почувствовал не раздражение, а пронзительную, всепрощающую жалость к этой матерящейся, как уголовник, некрасивой тетке в рубище. И только сейчас заметил, что это самое рубище сплошь усыпано мелкой золотой пылью, словно оно сшито из мешка неведомого золотоискателя. В этом тоже не было ничего удивительного – тот же золотистый налет, оказывается, украшал все вокруг, причем Никита понял: так было всегда, он просто не замечал…
– Да, пятница, – согласился Марик. – Но сегодня с нами Никита, и это важнее, разве нет?
Никто не ответил, но все были согласны. Никита сам почувствовал это, как и то, что слова, оказывается, совсем не нужны, люди легко понимают друг друга без них.
– Расскажи нам свою жизнь, Никита, – Марик смотрел на него мудрыми добрыми глазами, в которых, подрагивая, жили огоньки свечей. – Ведь она стоит того, чтобы о ней рассказать…
К этой минуте мир открылся окончательно, стряхнув с себя пустоту и злобу, которые совсем недавно казались его сутью.
«Конечно же… Конечно, друзья… Спасибо, что попросили… Моему миру тесно во мне, да и зачем он вообще нужен, если его никому не показывать? Даже Господь создал закат лишь для того, чтобы люди любовались им. А звездное небо – чтобы мы не грустили, когда закат уходит… Того, чем мы не делимся, не существует. А зачем нужно то, что не существует?.. Конечно же я хочу вам рассказать себя… Слушайте…»
Никита вдруг понял, что не говорит вслух, а просто громко и отчетливо думает. И испугался, что не может произнести ни звука. Но испугался лишь на миг – так было даже лучше. Легче и честнее. Честнее и понятней. Почти как музыка…
И, сидя в абсолютной тишине погруженной в золотой полумрак кухни-палубы, Никита Бугров начал думать, думать, думать, думать свою жизнь…
* * *
Он не чувствовал себя сиротой.
Хотя после смерти родителей еще долго – лет до десяти – постоянно рисовал горящие самолеты на клетчатом небе школьных тетрадок.
Но эти рисунки были непроизвольной реакцией детской души, вдруг постигшей, что люди умирают, и не просто люди, а даже самые родные, и не от старости, а от страшных и неожиданных вещей, например, от загоревшейся в небе груды железа.
Но когда Никита склонялся над очередным листком с двумя карандашами – синим и красным (другие были ему не нужны), то чувствовал не тоску по жившим-жившим и вдруг исчезнувшим папе и маме, как, наверное, думали обеспокоенные учителя, а ту самую детскую смесь ужаса и восторга, которая каждый раз заставляла его вскидывать голову, когда он слышал гул очередного пролетающего высоко в небе лайнера. В такие минуты Никита