Понимал ли Гавриил Дмитриевич, что в детском еще лице Эдика Стрельцова он приобрел не только мирового класса центрфорварда, но и единственного в нашем футболе – не касаюсь сейчас других областей, но в запальчивости мог бы и коснуться – свободного человека?
Свободного не по убеждениям, не от осознанного диссидентства (при Сталине и в постсталинские времена у нас никто и слова такого не слышал), а от природы, от редкостного генотипа, который не мог не усложнить неизбежным несчастьем стрельцовскую жизнь.
Без жертвенной платы за все, что дано ему от Бога, в судьбе его ни время, ни Россия с такой метафорической определенностью и не выразились бы.
Стрельцов – и в молодости (о чем я уже говорил), и сразу после возвращения в большой футбол – испытывал минутами колоссальное сомнение в себе.
Он по-российски огорчался из-за поражений – он мне сам рассказывал, что после проигранного киевлянам финала Кубка в шестьдесят шестом году, когда он по тренерскому замыслу попробовал сыграть на непривычной для себя позиции и получилось неудачно, всю ночь не спал, пил вино (не водку, не коньяк, а «красненькое») и крутил на проигрывателе много раз одну и ту же пластинку – «Черемшину» в исполнении Юрия Гуляева.
Но на поле он не знал себе равных в раскованности, в той – не устану повторять – внутренней свободе, которой он всю жизни интуитивно руководствовался, хотя и обвиняли его в недостаточной твердости характера. И в самых незадавшихся своих играх он оставался раскованным, свободным – ждал (в иных случаях и напрасно), что снизойдет на него свыше – и он заиграет адекватно своим возможностям.
С этой же свободой он пытался прожить и обыденную жизнь, ждал и в общежитии такого же, как на поле и на трибунах, всепрощения за промахи, которые он искупал мигом вдохновения.
Только не существовало вне футбола – о чем он в молодости и не подозревал – точки приложения его дара.
И Эдик со своей свободой был обречен на неприятности и несчастья.
Он прошел сквозь них, не потеряв, при всех видимых утратах, самостоятельной души, в которую при всей своей гиперболической открытости и общедоступности так и не дал никому глубоко заглянуть…
Незадолго до смерти Эдика мы как-то разговорились с ним о профессиональном футболе в его полноценном, зарубежном варианте – в конце восьмидесятых годов всех футбольных людей занимала эта тема.
И я засомневался: а смог бы он – при его-то подвластности настроениям – играть за какой-либо из мировых суперклубов?
Он сказал, что мог бы: «там же такие деньги платят».
Я удивился: он же много раз мне говорил – и в том, что это так, я тоже много раз убеждался – о безразличии своем к деньгам: «они для меня мало что значат…»
Но потом –