Он был страшно уродлив – я вздрогнул.
Всем стало неловко.
Не смутился только сам горбун: подошёл ко мне, подал руку, пошутил.
У него были невероятно длинные, красивые пальцы.
А лицо – как у Джакко Макакко.
В нашей квартире имелась неплохая библиотека, в том числе альбомы по искусству, биографии художников. Я обожал иллюстрации.
Доре.
Кукрыниксы.
Конашевич.
Бердслей.
Билибин.
Маврина.
Отличные картинки Николая Ушина к сказкам «Тысячи и одной ночи».
Гравюры Рокуэлла Кента к «Моби Дику».
И ещё «Страшный суд» Ганса Мемлинга в немецкой монографии. Я рассматривал, рассматривал, рассматривал: голые женские и мужские тела в центральной части триптиха, фигура архангела Михаила в рыцарских доспехах, весы, с помощью которых он разделяет блаженных и проклятых.
Эта вещь повергала меня в длительное оцепенение.
Но Гранвиль был лучше всех.
Среди репродукций я выискивал сладострастные изображения голых женщин.
Больше всего возбуждала Олимпия с бархаткой на шее.
И спящая Венера Джорджоне – с пальцами в паху.
В другой раз я пришёл домой и вижу: отец сидит с парнем иконописной наружности. На нём рубашка красная опадает парусом, рукава закатаны, а руки – женские, с матросскими татуировками и браслетами кручёными. Волосы – белокурые, на плечи падают. И во всём облике есть нечто девичье и одновременно монашеское.
Это был художник моей отроческой страсти – Миша Махов, скульптор и рисовальщик. Сутулый, тонкорукий, улыбчивый. С носом Спаса, с голубыми татуировками и такими же очами – словно глядящий на меня с неосвящённой иконы.
Он был крайне застенчив, заикался. И держал себя тихо, как подмастерье – да такой подмастерье, что знает: быть ему великим мастером.
Вскоре после первого Мишиного прихода жильё наше стало наполняться его творениями – мой отец страстно увлёкся Маховым и сделался его собирателем. И Миша тоже: радостно и одержимо трансформировал двухкомнатную нашу квартиру в вертеп, где волнообразные и водорослеподобные скульптуры его сплетались, образовывали туловища зверей, тела дев, торсы героев и завитки духов. Квартира превращалась в полуизбу-полугрот, что приводило меня, любителя кустов и шалашей, в неописуемый восторг.
И сам художник тихо ликовал, часто у нас появлялся и подолгу просиживал – иногда один, а иногда с каким-нибудь приятелем. И всегда они выпивали и разговаривали о творчестве.
В жестах и фигуре Махова было что-то несовременное и очаровательное, больше всего напоминавшее ту сцену из фильма «Андрей Рублёв», где Андрей наблюдает на реке языческий праздник, и прекрасная девка, скинувшая с себя тулуп и оголившаяся, соблазняет монаха. Миша был одновременно и девкой, и Рублёвым. Говоря это, я хочу подчеркнуть сказочную удалённость Махова от окружающего его мира. Он обитал не там, не в советской Алма-Ате, а в оболочке своих девственных