– Ах, Настя, в том-то и дело, что им не дают власть, вся беда, что не они. Только все-таки они с нами. <…>
Как-то на улице против нашего дома собрался народ и оратор говорил народу, что Россия погибнет и будет скоро германской колонией. Тогда Настя в своем белом платочке пробилась через толпу к оратору и остановила его, говоря толпе:
– Не верьте ему, товарищи, пока с нами Леу Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет»[103].
Читая дневниковые записи тех лет, мы видим, что русские люди словно разделились на две группы: интеллектуальную элиту и народную стихию. Революция только обнажила раскол, произошедший гораздо раньше. Пушкин, Достоевский, Толстой (периода «Войны и мира»), Тургенев чувствовали этот раскол и последствия его отразили в своем творчестве, тогда как о последних русских символистах Пришвин записал в своем дневнике: «Непосредственное чувство жизни своего (страстно любимого) народа совершенно их покинуло»[104].
Художественная литература в России всегда была больше, чем литература. Дмитрий Сергеевич Лихачев объяснял этот факт особым отношением к печатному слову, к книжности как таковой. По священным книгам в Древней Руси учились грамоте и нравственному закону. Русская литература наследовала эти нравственную и просветительскую модальности. Художественные образы соединяли разрозненные события общественной и личной жизни в единое целое, служили интерпретации и пониманию происходящего. Герой имел лицо и имя, совершал поступки по отношению к другим людям[105]. Позднее, в идеологических приемах революционной агитации широко использовался именно язык образов[106].
Итак, писателю дано соединить противоречивые черты в одном герое, и через поступок героя эти противоречия разрешить. Для русской литературы всегда был характерен интерес именно к нравственному поступку, либо (как в случае с Раскольниковым) – осознанию последствий нарушения нравственного закона.
В сентябре 1917 г. Михаил Пришвин записал в своем дневнике:
«Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка к нам была, и мы о ней гадали, но не видели; теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью»[107].
Писатель остался в России и пережил с нею много «переломных» лет. В страшном 1918 году он отметил в своем дневнике:
«Однажды поздно ночью этой зимой шел я по улице пустынной, где грабили и раздевали постоянно. Иду я и думаю: “Проскочу или не проскочу?” – совершенно один иду, и вот показывается далеко другой человек. Оружия нет со мной, а кулак на случай готовлю и держу его так в кармане, будто вот-вот выхвачу револьвер. Тот, другой, приближается, всматриваюсь: книжка в руке, слава Тебе, Господи! С книжкой человек не опасен, он друг мой. Неведомый друг мой с книжкой в руке, вам пишу это письмо из недр простого русского народа»[108].
Находясь в родном именье Хрущево, он записал 24 сентября