Этот дивный колёсный быт на какое-то время и сделался его капиталом.
Когда революция заменила международные вагоны теплушками, дед, пассивный оптимист по природе, решил, что товарищам у него нечего реквизировать, он сможет спокойно спать; после краха НЭПа, повздыхав, расстался со старорежимной любовью к дунайской селёдке с душком, чья жирная спинка прежде так его вдохновляла, поблескивая в массивной, с рельефной фарфоровой чешуёй, селёдочнице Кузнецовского сервиза меж греческих маслин и колечек лука.
Соркин с Душским наперебой подтрунивали над дедом, обзывали раскулаченным коммивояжёром-гинекологом, ибо по единодушно-циничному мнению медицинских светил, обычно редко в чём соглашавшихся, – столь квалифицированному мнению трудно было не доверять, – старинный кожаный саквояж с потёртыми боками и замком в виде двух коротких чуть скруглённых стебельков с металлическими, зацеплявшимися друг за дружку шариками… якобы точь-в-точь с такими саквояжами, куда упрятывалась оснастка для быстрых операций, прощелыги-хирурги, надвинув на бесстыжие глаза шляпы, отправлялись в подпольные абортарии.
Мать нервно передёргивалась от этих шуточек, прижимала ладошки к вискам и старалась хоть чем-то отвлечь Илюшу.
Саквояж, конечно, был набит лоскутками – пёстрыми образцами тканей. В давние и лучшие времена, они, снабжённые каталожными индексами текстильных фирм, аккуратненько высовывались уголками из стянутых резинками углублений на страницах-кассетах специальных, вроде филателистических, альбомов, но затем альбомы растрепались, резинки оторвались, и весь этот сопутствовавший свободной торговле хлам дед выбросил за ненадобностью, поскольку социалистическая революция, как он понимал, победила бесповоротно, лишь лоскутки пожалел, оставил – сбились в многоцветную кучу…
Бывало, дед наугад выхватывал из неё лоскуток ли графитно-тёмного английского бостона, небесно-голубого лионского шёлка, подолгу пристально рассматривал, вставив под изогнувшуюся дугою бровь костяную чёрную трубочку с маленькой лупой, такую же, какая торчала из глазницы согбенного, с восковой лысиной, часовщика, который, ковыряя пинцетиком в кружевном механизме, навечно поселился в немытом окошке, том, что слабенько светилось на Владимирском за витринами Соловьёвского гастронома и широким, как дворовые ворота, кое-как вымазанным коричневой масляной краской двустворным выходом из «Титана»… до чего придирчиво рассматривал клочки избранных тканей дед, но ни одного изъяна не мог найти; напряжение спадало, черты смягчались –