В один прекрасный день на исповеди я признался, что больше люблю играть роль священника, нежели само священство. Старый монсеньор, исповедовавший меня, знал меня как свои пять пальцев: он сказал, что одним из великих достоинств литургии является то, что она спасает сомневающиеся в своем призвании души. И отпустил мне мой грех.
Голос был женский, вне всякого сомнения. Я только что ушел к себе и затворился. Внизу, в комнате, где мы обедаем и где мои друзья потом режутся в карты, кто-то уселся за рояль, и женский голос затянул известный романс Тости5. Не успела она пропеть и нескольких строк, как раздался взрыв мужского хохота, за которым последовал звук опрокидывающихся стульев: на девицу явно набросились. Она делано завизжала и кинулась наутек. Наконец ее настигли. Кто-то взволок ее наверх и бросил на кровать в общей спальне, примыкающей к моей каморке.
Разделяющая нас перегородка тонкая, и мне пришлось выслушивать все: все слова и звуки были столь отчетливые и определенные, что мое воображение могло отдыхать. Это был Сконьямильо, наш скромник. Он был до крайности возбужден алкоголем и сопротивлением внезапно заупрямившейся женщины. Он назвал ее «триестинкой», и я понял, о ком идет речь: это больная из клиники, беженка из Триеста, из тех, что сбегают даже по ночам: высокая, видная, с рыжей косой вокруг головы.
Следом за Сконьямильо в комнату друг за другом поднялись еще двое или трое, без перерыва. Она давала им спокойно, честя по-триестински тех шлюх, которые родили этих ублюдков. Под конец ее нагишом спустили вниз и велели петь под рояль в сопровождении офицерского хора: «Метко стреляет альпийский стрелок, он спускает курок, он спускает курок…».
Все ржали. В виде исключения смеялся и Тони Кампьотти, как правило, избегающий групповых развлечений. Хихикала даже девица, которую они под конец все-таки напоили.
Я решил было вмешаться, но подумал, что это ничего не даст, а посему сидел запершись, раз шесть или семь начиная заново одну и ту же страницу требника.
Когда я сегодня ступил на тропинку, идущую вдоль металлической сетки виллы «Маргарита», я первым делом увидел шляпку Донаты. Соломенная или из какой-то легкой ткани, названия которой я не знаю, широкополая шляпка, украшенная лентами: шляпка – непременный атрибут ее туалета. Она закинула ее на ветку дерева как знак бедствия, как призыв утопающего о помощи.
Меня она увидела не сразу: читала; подбежала к сетке:
– Не рассчитывала, что вы придете. Вчера вы удрали, даже не попрощавшись.
– Креста на мне нет, вот и веду себя как дикарь.
Усевшись по ту сторону сетки на поваленное дерево, она говорила мне, стоявшему напротив, прижавшись к скале, о своем одиночестве. Вывод: я ей нужен.