Один хозяин не поет, стоит, опершись о дверной косяк, смотрит, будто издалека. Ему тянет душу: хоть и рассказывал всем, будто покидает Орел на месяц-другой – поглядеть на Киев, осмотреться, знал – не вернется ни за какие пряники, вцепится в скупое дядюшкино гостеприимство зубами, и… ни за что. Глохлый, прогорелый город, прощай. И не задорный мальчишник это, не проводы – похороны.
Никогда больше ему не пить с ними, не петь, не ворочать в канцелярии пыльные связки дел, не кунать перо в помадную банку с чернилами, не курить на дворе под анекдоты и молодецкий гогот.
…Только зачем же лошади скачут мимо, под густой окрик ямщика, почему захлебывается колокольчик?
Юноша распахивает глаза. Воздух рвется от звона – взбивая пыль, мчит курьерская, с колокольчиком и бубенцами. Он смаргивает слезу, промакивает щеку ладонью. Звук тает. Как и не было сытой тройки с крытым экипажем. Впереди только избенки выступившей за поворотом деревни. Попутчики его тоже начинают потягиваться, просыпаться. Он глядит на них сквозь ресницы, ему лень знакомиться, что-то говорить.
Прямо напротив широко зевает плотный русобородый купец: взгляд цепкий, глаза в зелень, чистый крыжовник, а руки ленивые, полные, мягкие. Рядом мелко моргает тщедушный приказчик, он при купце, судя по стриженой челке и чинному виду, из староверов. Слева посапывает, откинувшись назад, кудрявый молодец, кровь с молоком. Возница придерживает лошадей – навстречу бредет стадо. Несет навозом и бедностью; коровы за зиму исхудали, идут, покачиваясь, норовят ущипнуть по дороге хоть листик жмущейся к забору ботвы. За ними плетется белобрысая девка, тоже будто после болезни: щеки бледные, под глазами синева, едва держит кнут, на ходу спит.
Голова раскалывается, во рту мертвая послепопоечная сушь. Юноша судорожно сглатывает, снова ныряет в забытье. Слышит сквозь дрему, как соседи знакомятся и сейчас же сближаются друг с другом, как умеют сближаться в дороге одни лишь русские люди.
Звучит раскатистый смех, льются-переливаются слова – вещество, воровство, погуливать…
– …Где народ, там и воровство, – рокочет сочный купеческий голос.
– Ну, нет-с. У немцев воровства не бывает. Мне артельщики из Петербурга сказывали, – сыплет звонкий тенор. – И у шведов нигде не встретишь.
– Брешут, – обрывает купец.
– Чего им брехать? Брешет брох о четырех ног.
Брох, черный молодой пес в ржавых подпалинах, привязан на базарной площади к телеге, дышит теплым паром; по вытоптанному на площади снегу шагает гусь, глинистого окраса, любимец протодьякона. Навстречу ему – белый крепыш квартального. Слышится яростный гогот, рыжий пух вспархивает над бойцами, но внезапно меркнет ясный снежный свет…
Он опять в тарантасе, кудрявый сосед тормошит его и странно булькает горлом.
– Гы-гы-гы. Вот так спит, хоть в гроб клади…
– Рано