Он отпустил руку жены, с его лица сошло выражение торжественности, и появилась какая-то мелкая тревожная озабоченность.
– Любопытно, – быстро проговорил он, будто самому себе, – а коли всему человечеству враз стереть память, а потом дать почитать Гоголя, останется ли почтенный Николай Васильевич после в сердцах и умах сего… мэ-э… человечества? Боюсь, что после сего эксперимента список гениев значительно сократится. Придется долго ждать, прежде чем он пополнится вновь.
И выбежал. Через секунду его нервные быстрые шаги огласили лестницу, с которой были сняты ковры, оттого эхо шагов по пролетам гуляло звонче обычного.
– Да что же все-таки стряслось? – Молодая женщина торопливо подошла к отцу, поприветствовав его, звонко чмокнув в щеку. Кивнула Зимину, задержала изучающий взгляд на Гренихе: строгая, прямая, знающая себе цену – прямо артистка немого кино.
– Ничего, душа моя, муж твой все забавляется. Принца Датского изображает. Али еще кого. Или ж опять вдохновения нет, ищет его повсюду. Езжали бы уже обратно в столицу. Чего здесь застряли?
Офелия Захаровна скривилась и не ответила. Но с ее приходом вечер был тотчас завершен. Она не хотела надолго задерживаться, всячески выказывая недовольство: хмурилась, отпускала холодные остроты, всплескивала руками, торопила с подъемом. По-видимому, ей не были приятны посещения родителем сего придорожного заведения. Она их не поощряла. Зато меж нею и Дмитрием Глебовичем состоялся короткий, но безмолвный диалог, не оставшийся сокрытым от наблюдательного Грениха. Зимин нет-нет поднимал голову, останавливал долгий, полный муки взгляд на гражданке Кошелевой, та не менее мучительно взглядывала в ответ из-под низко нависающей на глаза шляпки-клош, кусала пунцовые губы, обиженно вздергивала подбородком. Тонкие ниточки бровей ее тревожно вздымались вверх. В эти минуты образ дамочки со Столешникова переулка отступал, появлялся совсем другой человек – страстный, порывистый, влюбленный и несчастный.
Наконец председатель не без помощи дочери забрался в свою шубу, запахнулся. Она заботливо поправила под мехом воротник армейской рубахи, смахнув с груди крошки.
– Вы, Константин Федорович, захаживайте в гости, рады будем. Дочка у меня печет и варит – объедение. Даже, было время, давали домашние обеды у себя – тогда в городе народу жительствовало побольше. Начальник первого отделения милиции столовался у нас, и здешний директор-распорядитель тоже, который нынче, как Фигаро, где-то пропадает. Вы захаживайте, дочка – кудесница по части кулинарии. Да по части всего! Цветы любит выращивать – страсть. Думала и в артистки идти, и торты стряпать. Но я не позволил. Советская женщина должна иметь достойную профессию. Учитель, врач… – И, не закончив мысли, шатаясь, вышел, прежде невнятно махнув оставшемуся за столом Зимину.
Стало тихо, только за дверью в трактире фонтанировал привычный вечерней суете шум, пианист играл какую-то пьеску, громко беседовали,