Беглов сидел в дальнем конце зала, под круглыми часами, лицом ко входу. Сизый неуютный стол, с висевшей над ним цифрой пять, был укрыт камуфляжем бумаг и казался маленьким на фоне высокой, широкоплечей фигуры: загорелый, коротко стриженый брюнет со слегка округлым, ряженным в бородку лицом, он походил на киноактёра, поливняшего, как рептилия, и примерившего корпоративную чешую. В несимметричных гнёздах глазниц проклюнулись два тёмных пятна: усталое и пристальное.
Слева в когда-то прозрачной кружке непроглядной чёрной сметаной обитал чай. Чайные подтёки хищно наползали на золотые угловатые буквы «БЭСТБАНК», опоясывающие стеклянный бок, а один, коснувшись бумаг, отметил их прерывистым нимбом. Стрелочка на рабочем столе монитора робко облизывала очертания венецианских зданий и каналов – чем точнее, тем лучше. Беглов умел выглядеть занятым и лояльным.
Он потянулся к кружке и замер с уже занесённой рукой – редкие прожилки нечаянного блеска накрывали поверхность чая чёрной мраморной плитой, по которой, как бисер, хаотично скользила трехмерная мошка, угодившая в двумерную ловушку. Оттопырив одно крыло, она стала похожа на какой-то мрачный парусник., а её лапки напоминали острые ломаные мачты, торчащие в разные стороны, как застывшие молнии; на брюшной палубе толпились неподвижные тени экипажа, безмолвно и покорно нёсшие службу на судне. Были ли глаза у этих теней? Быть может, там, откуда они пришли, глаза не нужны…
Беглов глядел уже сквозь кружку куда-то в волнительную сладость прошлого, где почти нельзя дышать. Облезло-лазурная палуба речного трамвая, по которой, как призраки, ходили запахи корабельного дизеля и пошлых фруктовых сигарет; измученная, но бодрящаяся женщина, поводком нежного, бритвенно-острого голоса сквозь рокот двигателя удерживающая от беготни троих сыновей (двое толстощёких и один очень худой, но все трое – в очках); вечно голодные чайки, на радость экзальтированным пассажирам ловящие на лету дармовой хлеб, игнорируя окурки и другой карманный мусор; алмазы брызг из рассекаемых бортом промасленных вод.
Лоскутным одеялом проносились его образы и чувства, отказываясь собраться в общую панораму. Молчание сосен у изрытого ласточкиными гнёздами песчаного обрыва, с которого в ледяной туманной липкости скользишь, пораненный зарёй и гремучей осокой, едва не роняя громоздкие снасти. Горьковато-сладкое дыхание заросшего тиной поворота берега и глухой перестук ракушек, зачем-то собранных неуклюжими детьми (красивыми и визгливыми) в обречённую под солнцем кучку.
Пёстрые кадры, непонятно как отобранные из разных историй, будущие воспоминания, свои и чужие, и разрозненные архетипы втискивались друг между друга, как карты в пасьянсе. Вот выворачивающая наизнанку качка: в тот майский шторм в заливе их маленький туристический катер, придавленный коммунально-серым, с белыми пролежнями, небом, почти беспомощно носило между грязных и посмуглевших от плесени кирпичей заброшенных фортов; страх за жизнь и стыд за морскую болезнь, густо распухнув, как тяжёлый газ, вытеснили с палубы весь воздух и окутали склизкими объятиями обездвиживающей человечьей незначительности перед безрадостными, гулкими, навязчивыми ударами тошнотворно-бурой воды. Потом пили кофе.
Вместо Беглова был уже только бестелесный созерцатель, с нарастающим волнением наблюдавший за случайной сменой мотивов, форм, красок, мест и героев. Невыносимой стала близорукость сознания, видящего лишь отдельные мазки на полотне и упускающего сюжет с беспомощностью самообреченного, который прыгает с моста и осознаёт, что все его проблемы, в общем-то, решаемы, кроме одной: он уже летит с моста.
Потеряв управление, Беглов рухнул в своё тело за спасительно понятный стол. Быстро перевёл взгляд с кружки куда-то в канцелярскую толчею, чтобы потом глубоко вздохнуть, расстроенный, что не справился с потоком чувств, что не оформил их в единый сюжет, и что моргнул, когда обыденность задрала подол своей строгой юбки. И слева теперь лишь забытый холодный чай, в котором почему-то еще барахталась крошечная нежить.
Беглов задумчиво подвигал бумаги, смахнул со стола остатки мыслей и несуществующие пылинки, положил руки на клавиатуру. Поддавшись порыву ответственности, открыл какой-то документ и бессмысленно запрыгал курсором по ровным грядкам ячеек, но через минуту всё же остановился и поднял глаза, глянув через зал на коллег. Их бедные лица застыли в гримасе хмурого энтузиазма и какой-то незыблемой сосредоточенности. Во взглядах грохотал бой амбиций с ленью, кто-то даже закусил губу. Беглов внезапно нашёл себя страшно одиноким дефектом посреди этих необъяснимо замотивированных людей. Какой внутренний договор они заключили с собой, чтобы так исступлённо и одухотворённо, как молитвы, бормотать вычитываемые тексты договоров чужих? Было в этом что-то до нелепости траурное: ровные иконки лиц, имя-фамилия чуть пониже, эпитафия должности на бейдже, пластиковая оградка в полтора