Главный казначей Роуленд, малоприятный человек с худым и вечно кислым лицом, глядел на актеров и, вероятно, думал, что следовало бы нанять труппу с менее дорогими костюмами, хотя приходилось признать, что никаких особых декораций для этой пьесы не потребовалось. Прямо напротив я увидел своего старого недруга, Стивена Билкнэпа. Жадным взором он ощупывал коллег-адвокатов. Его выцветшие светло-голубые глазки вечно бегали и никогда не смотрели прямо в лицо другим. Встретившись со мной взглядом, он тут же отвернулся. Это был, пожалуй, самый бесчестный из всех юристов, которых я когда-либо знал. У меня до сих пор саднило в груди при воспоминании о том, как полтора года назад из-за бессовестных махинаций его покровителя Ричарда Рича я вынужден был прекратить судебное преследование этого прощелыги. К моему величайшему удивлению, сейчас он выглядел усталым, даже больным.
В некотором отдалении, держа за руку жену, стоял мой друг Роджер Эллиард, в дом которого я был приглашен на ужин после спектакля. Актеры тем временем разыгрывали уже новую сцену. Блуд заключил пакт о дружбе с Пристрастием. Обнимая его, Блуд внезапно скрючился, как бы от боли, упал на колени и продекламировал:
Увы, сражен я наповал!
Такая боль – стоять нет мочи,
И коль лекарство не принять,
Умру до следующей ночи!
И протянул дрожащую руку к зрителям. Я заметил, что Билкнэп смотрит на него с выражением удивленного презрения, а вот Роджер вдруг отвернулся. Я знал почему и позже собирался поговорить с ним об этом.
Наконец спектакль закончился. Актеры отвесили нужное количество поклонов, зрители похлопали в ладоши, и мы, разминая замерзшие конечности, вышли в Гейтхаус-корт. Солнце уже садилось, заливая здания из красного кирпича и тающий снег янтарным светом. Была суббота, канун Пальмового воскресенья[1], никаких дел в тот день не слушалось. Зрители шли к воротам или, если они были постояльцами Линкольнс-Инн, возвращались к себе, плотнее запахивая полы плащей. В ожидании Эллиардов я стоял у выхода, раскланиваясь со знакомыми. Взглянув на окна Эллиардов, я увидел яркое освещение и мелькающие силуэты слуг с подносами. Ужины, которые давала Дороти, пользовались заслуженной славой, и я не сомневался, что даже сейчас, во время Великого поста, ее стол будет ломиться от яств и гости наедятся так, что их животы станут звенеть, как барабаны.
Невзирая на холод, я ощущал приятную расслабленность и покой, какого не чувствовал уже очень давно. Пройдет чуть больше недели, и наступит Пасха, а двадцать пятого марта официально начнется новый, 1543 год. Раньше мои мысли были заняты исключительно тем, какие еще неприятности принесет мне наступающий год, но теперь я ожидал лишь новой, интересной работы и приятного времяпрепровождения с добрыми друзьями.
Одеваясь в то утро, я замер и посмотрел на собственное отражение в стальном зеркале спальни. Я делал это крайне редко, ибо вид горбатой спины действовал на меня угнетающе. Но сегодня я заметил седые волоски в шевелюре и углубляющиеся морщины на лице. Что ж поделать, в минувшем году я разменял сорок лет, и рассчитывать на моложавость уже не приходилось.
В тот день перед спектаклем я прогулялся вдоль Темзы, поскольку в кои-то веки, впервые после долгой и холодной зимы, услышал, как трещит лед. Я стоял на причале Темпл и смотрел на реку. Огромные глыбы льда в водовороте серой воды налезали друг на друга и сталкивались, оглашая окрестности громким стуком и треском. Я пошел дальше по мягкому подтаявшему снегу, с облегчением думая, что вот наконец-то пришла весна.
Стоя у дверей, я поежился, несмотря на подбитое мехом пальто. Хотя воздух сегодня и был заметно теплее, холоду не убавилось, а я так и не набрал тот жирок, который растерял во время лихорадки полтора года назад.
Кто-то хлопнул меня по плечу, и от неожиданности я слегка подпрыгнул. Это был Роджер. Его худобу компенсировала толстая шуба. Рядом с ним, улыбаясь мне, стояла его жена Дороти с покрасневшими от холода щечками. Ее каштановые волосы скрывал французский капюшон, расшитый жемчугом.
– Ты пребывал в глубокой задумчивости, Мэтью, – сказал Роджер. – Размышлял о высоком моральном пафосе пьес?
– Высоком, как каланча, и тяжеловесном, как лошадь, – вставила Дороти.
– Уж это точно, – согласился я. – Кстати, кто выбирал пьесу?
– Казначей.
Роджер посмотрел на Роуленда, который был погружен в беседу со старым судьей и поминутно кивал с необычайно важным видом.
Понизив