(папка первая)
Зазимок
Отцу моему посвящается
Словно статуи летят в рамах
бледных картин,
Белые и прекрасные.
Всматриваясь, узнаёшь отца и мать,
Они здесь, они летят рядом, о да,
тихие и прекрасные.
И я убедился в ложности прежних связей, но не могу сказать, какие должны быть новые. Я даже не знаю, должна ли быть одна система связей или их много. И у меня основное ощущение бессвязности мира и раздробленности времени. А так как это противоречит разуму, то значит – разум не принимает мира.
Будь здоров.
Вместо предисловия
Конец пятидесятых годов. Поздняя осень, но снег ещё пока не выпадал, что в наших северных местах бывает редко, обычно к утру Покрова снег уже лежит, слепя отвыкшие от яркой белизны глаза. Гулянка. В складчину. Компания человек в сорок, а то и больше. На этот раз, в порядке очерёдности, собрались в доме у родителей моего детского приятеля, которого и теперь мне хочется назвать не по имени Владимир, а по прозвищу: Охра. Дом старинный, пятистенок. Между кухней и передней – у нас передней называют, как ни странно, не прихожую, а горницу – громоздкая русская печь, с кухни открытая, но от передней обособленная красной ситцевой цветастой занавеской. Нас на печи – что тараканов. Развлекаемся. Уж как умеем и чем можем. Взрослые выпивают, закусывают, громко разговаривают или поют, нам нет до них дела. То один мужик, то другой – из шутников, конечно, серьёзные нас и не замечают – подойдёт, отдёрнет занавеску и предложит нам отведать из кофейника бражки. Уже отведали: «противная, и голова от неё кружится», – теперь отказываемся. Сами шумим и к шуму общему привыкли. И тут вдруг стало тихо-тихо, а чуть позже из-за столов гуляющие вышли, отодвинули столы в сторону, выстроились в две стенки и, друг дружке положив на плечи руки, начали… нет, не было это танцем, не было это пляской, было это просто: топотунья. Мы перестали гомозиться, утихомирились и глазеем поверх занавески. Я очень остро помню состояние: сосёт под ложечкой, захватывает дух – и вот ещё: когда взглянул на Охру, заметил я, как на его вихрастой макушке поднялись дыбом волосы, а сам он словно обескровел – так побледнел.
Никогда больше не видел топотуньи, ни у нас в Каменске-Кемском, ни за пределами его, и только раз в жизни испытал похожее чувство, когда смотрел балет испанский в Ленинграде. Это теперь уже, конечно, думаю, что в ту топотунью всё вылилось, что пережито было нашими родителями: гражданская бойня, голод, разбой, коллективизация, расказачивание, спецпереселения, лесоповалы, лесосплавы, страх, война Отечественная, «похоронки», послевоенная разруха, восстановление народного хозяйства, – не хватит времени всё перечислить.
Ну а тогда же, часом, двумя, может, позже.
Разбудила меня мама, разыскав среди спящих моих товарищей, сняла с печи, одела полусонного и вывела на улицу. Шёл снег. Мама сказала: «Вот, год закончился, сынок, начался новый… Всех нас укрыла милосердно Богородица». С тех пор новый год для меня начинается с первого снега.
Вспомнил это как былое, а написал, прочитал – и показалось мне, что никогда этого и не было. И тут, возможно, так: мысль высказанная есть ложь – ну, то есть так же.
Пролог
Из настежь распахнутого окна – что в ряду третьего этажа, прямо над парадной, – сквозняком, вероятно напуганные, выпорхнули, в мельтешении своём похожие на бабочек-капустниц, листы тонкой, неплотной бумаги. Местный, квартальный ветерок, форточник, тут же кинулся на них, прижал их к шероховатой стене дома, обозначенной скользящим светом северного солнца, некоторое время подержал так, затем отстранил резко, взвил выше нагретой солнцем бурой крыши, густо заляпанной голубиным помётом, и, разобщив, вынес в небо Зеленинского сада. Отступился, разглядев сверху затаившиеся под скамьёй и возле урны едва весомые – как в тихом летнем