Весь дом был заполнен приданым Джоанны – платьями из синей тафты, в черно-белую клетку, из перламутрово-розового атласа, с бирюзово-синей талией, а также черными замшевыми туфлями.
Коричневый и желтый шелк, кружева, шотландка, строгий костюм и мешочки с розовыми сухими лепестками заполняли новый сундук.
– Не хочу такой фасон, – рыдала Джоанна. – У меня слишком большая грудь.
– Тебе очень идет, да и пригодится в городе.
– Вы должны навестить меня, – говорила Джоанна подругам. – Будете в Кентукки, приходите. Потом мы переберемся в Нью-Йорк.
Джоанна волновалась и подспудно протестовала против предстоящей жизни, как щенок, которому не дает покоя шнурок от ботинка. Ее раздражал Эктон, и в то же время она чего-то постоянно требовала от него, словно ждала, что посредством обручального кольца он обеспечит ей полный набор радостей.
Они уехали ночью. Джоанна не плакала, но, кажется, стыдилась того, что готова заплакать. Пересекая железнодорожные пути, когда возвращались назад, Алабама, как никогда прежде, ощущала силу и власть Остина. Джоанну произвели на свет, вырастили и выставили вон. Расставшись с Джоанной, отец как будто состарил ее; отныне между ним и его абсолютной властью над прошлым было только будущее Алабамы. Она оставалась единственной неразрешенной проблемой, унаследованной им из его молодости.
Алабама думала о Джоанне. И вот к какому выводу она пришла. Любить – это всего-навсего отдать другому человеку свое прошлое, из которого многое уже сделалось таким громоздким, что в одиночку с ним не справиться. Искать любовь все равно что искать еще один пункт отправления, размышляла она, еще один шанс начать новую жизнь. Не по годам развитая, Алабама думала еще и о том, что человек ищет другого человека вовсе не затем, чтобы разделить с ним будущее, жадно приберегая для себя свои тайные ожидания. Ей иногда приходили в голову замечательные и, как правило, невеселые мысли, но они никак не отражались на ее поведении. В свои семнадцать она стала философом-гурманом и отбирала возможности, обгладывая кости разочарований, оставшиеся после семейных скромных трапез. Надо сказать, в ней было много от отца, который судил и рядил все, независимо от нее.
Вслед за ним она не понимала, почему не может длиться вечно живое и важное ощущение сопричастия, преодолевающее статическую рутину. Со всем остальным дело как будто обстояло неплохо. Она, как и отец, наслаждалась быстротой и полнотой сестринского перемещения из одной семьи в другую.
Однако без Джоанны в доме стало тоскливо. Но Алабама могла почти целиком оживлять образ сестры в памяти – по тем мелочам, что та не забрала с собой.
– Когда мне грустно, я работаю, – сказала мама.
– Не понимаю, как ты научилась хорошо шить.
– Училась на вас.
– Только пусть это платье будет совсем без рукавов, а розы поместим на плече, ладно?
– Ладно, как хочешь. Руки у меня стали грубые, не годятся для шелка, и шью я хуже, чем прежде.
– А какой чудесный материал. Мне оно очень идет, больше, чем Джоанне.
Алабама прикинула