Адское неистовство нации, которая считалась за самую образованную в Европе, не пощадило двадцати пяти тысяч своих храбрецов, чтобы ворваться в золотые врата древней российской столицы. Наполеон полагал, что занятие Москвы не замедлит привести к миру, условия которого будут продиктованы им самим. Эта мысль страшно беспокоила Кутузова: извещая императора Александра об оставлении Москвы, русский главнокомандующий особенно настаивал на том, чтобы не вступать в переговоры с врагом. И Александр доказал, что умел быть твердым, когда хотел. Потом рассказывали, что он решился на все испытания, готов был удалиться даже в Сибирь, лишь бы только не вступать в переговоры с Наполеоном.
Ну что же, француз утешался тем, что если не получил мира, то получил Москву! Однако этот богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами вобрал в себя вражескую армию, как губка – воду, и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. А русской армии как воздух была нужна эта передышка, отдых после отступления, кровопролитных сражений под Смоленском и Бородином. Если бы французы сразу нашли на месте Москвы дымящееся пепелище, к чему призывал Ростопчин, то с тем бóльшим ожесточением продолжал бы Наполеон преследование ослабевшей русской армии и ни о какой передышке в этом случае не могло быть и речи.
За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом – так трофей превратился в ловушку.
Для тех, кто вырвался из нее, понятия «победа» и «поражение» стали весьма условными. Выживание сделалось единственной целью, а дороже всех награбленных ценностей сделались теплая одежда, кусок хлеба… ну, и лошади шли на вес золота: живая несла вперед, а мертвая могла прокормить своего владельца: так или иначе, она спасала ему жизнь.
Вялое продвижение тех, кто составлял некогда гордость Франции, было внезапно нарушено взрывом, разметавшим по белому снегу кровавые клочья.
Толпа заметалась. Пешие кинулись врассыпную. Всадники во весь опор понеслись к близлежащей сосновой роще, надеясь там найти спасение от ядер и картечи, ибо это был не случайный взрыв, а беспощадный обстрел. Конечно, здесь было безопаснее, неприятельские артиллеристы не могли как следует рассмотреть отступавших, однако ядра, пролетая над головами, ломали сосновые ветви и верхушки могучих деревьев много толще человеческого туловища; ветви эти и сучья, падая, ранили и калечили множество людей и лошадей.
Молодой драгун, давно растерявший и остатки былого блеска, и все свои честолюбивые мечты, но сумевший сберечь коня, а вместе с ним и надежду на спасение, сейчас изо всех сил пытался усмирить обезумевшее от страха животное. Гнедой плясал под ним, крутился как угорелый, норовя не вынести с опасного места, а, словно нарочно, затащить туда, где кучно ложились ядра. Едва справившись с конем, драгун дал ему шпоры, силясь разглядеть просветы в окружавшем его облаке дыма и снежной пыли, и вдруг почувствовал, как кто-то вцепился в его ногу мертвой хваткой.
Оливье де ла Фонтейн (так звали молодого драгуна) уже готов был освободить себя ударом сабли от этого опасного объятия, как вдруг увидел молодого человека, одетого в лохмотья, жалкие даже по сравнению с тем тряпьем, кое составляло теперь армейское обмундирование. Волочась на коленях за всадником и устремив на него свои горящие глаза, он восклицал:
– Убейте меня, убейте меня, ради бога!
В этом аду, где каждый молил хотя бы о самом ничтожном глотке жизни, такая просьба буквально вышибала из седла, а потому Оливье де ла Фонтейн спешился и, держа коня за удила (немало нашлось бы сейчас