В самом начале весны, ранним утром, в составе длинного обоза, направлявшегося к столице по Фламиниевой дороге, катила ничем не примечательная повозка с навесом от дождя и привязанным к кузову багажом. Угрюмый умбр[1], погонявший мулов, не то напевал, не то бормотал что-то невнятное себе под нос. Около него дремал бородатый старик в грубой одежде селянина, а позади, удобно расположившись под навесом, толстяк лет сорока пяти кивал под дорожную тряску сизо выбритым, плавающим в складках жира лицом. Губы толстяка беспрестанно шевелились, выполняя не только словообразовательную функцию, но и выражая множество разнородных чувств в зависимости от содержания слов, льющихся неудержимым потоком. Живость и завидная связность его речи доказывали навык опытного говоруна, для которого способность обойти хитростью с помощью всевозможных доводов и уловок составляла немаловажную часть успеха в повседневных делах. Говорливый толстяк был агентом куратора государственных зернохранилищ и возвращался из северных италийских областей, где заключал договоры о поставках пшеницы с местными оптовыми торговцами. Звали этого энергичного дельца Олимпий Туск, а его красноречие предназначалось для ушей некоего Катулла из Вероны. С папашей молодого веронца у Туска сложились приятные отношения взаимопонимания и симпатии. Почтенный муниципал[2] посылал своего отпрыска в Рим, надеясь на его будущее преуспеяние в коммерции и политике. Туск считал такие надежды наивными, тем более что сынка-то, по-видимому, больше увлекали не тщеславные отцовские замыслы, а пресловутые римские соблазны. Мнение Туска о его склонностях было вполне определенным. Катулл слушал римлянина с напряженным любопытством, и, посмеиваясь, тот подливал масла в огонь.
– Скандалы, измены и разводы… – говорил он, произнося гласные с придыханием на греческий лад, принятым у столичных модников. – Ты не представляешь, милейший, живя в своей тихой провинции, до чего дошло в Риме падение нравов. И ничего уж нельзя поделать, всякие усилия что-либо изменить – бесполезны. Больше ста лет назад великий деятель республики Порций Катон[3] сетовал, упрекая сограждан: «Все народы господствуют над женщинами, мы же, господствуя над всеми народами, рабы женщин». Он и тогда-то был прав, а сейчас оказался бы правым вдвойне. Римские матроны растеряли остатки стыда, меняя по много раз мужей и любовников, а некоторые не отказываются и от сожительства с собственными рабами. Неудивительно, что супружеская верность кажется им жалким прозябанием. Все виды разврата процветают в Риме, и в них обвиняются знатнейшие нобили[4], да, да! Какой пример для молодежи! А лупанары[5] переполнены женщинами покоренных стран: там и гречанки, и лидийки, и золотокосые фракиянки, и сириянки с глазами серн… там иберийки, что пляшут, как вихрь, и египтянки, хрупкие, но неутомимые в любви, есть и нумидийки – у них кожа цвета каленого каштана…
Туск лукаво нашептывал, забавляясь вздохами молодого веронца, и чем дальше, тем больше сам увлекался своими россказнями.
– Когда-то консулы и сенаторы довольствовались в обед ячменной похлебкой, куском вареной свинины и чашей разбавленного вина… – Туск лицемерно закатил глаза, думая о праведной жизни глубоко почитаемых предков, как об отвратительном варварстве. – Но теперь каждый состоятельный гражданин потчует гостей фазанами на вертеле и печеными павлиньими яйцами… – Почтенный делец не без гордости причислял себя к знатокам изысканной кулинарии. – Откормленных желудями и виноградными выжимками кабанов привозят в Рим из Эпира, а осетров величиной с целое бревно доставляют живыми с далекого Меотийского озера…
По самодовольному и вдохновенному виду Туска было понятно, что он сел на своего любимого конька. В глазах веронца мелькнула искра тайной иронии: настало время и ему посмеяться украдкой над толстяком и над его низменным пристрастием.
– Лукринские, байские, тарентские устрицы с керкирским лимоном тают на языке… – ворковал Туск, тряся подбородками и глотая слюну. – Начиненные маком перепела, паштет из соловьиных языков, жаркое из летяг и соней, тушеные с полевыми грибами поросята-сосунки… – измученный вожделением обжоры Туск замычал и продолжал поспешно, чтобы не ослабить паузой впечатления. – А вина… Боги всеблагие! Кроме несравненного фалерна, кроме божественного массикского, ты можешь усладиться вкусом греческих, сирийских, иберийских – густых, как мед, смешанных с вываренным фруктовым соком и потому ужасно крепких. Ты будешь видеть переливы и блеск солнечной влаги, слышать бульканье и журчание красных, как кровь, розовых, как заря, желтых, как золото, светлых, как рассветное небо, винных струй и фонтанов…
Расхваливая яства и вина, сноровистый финансист превращался в поэта. Он пыхтел, будто запаленный скакун. Остановившись наконец и сообразив, что поведение его перешло границу