Перед нами предстает законченное повествование о событиях, очень значимых для Беньямина, повествование совершенно бесцензурное, что значит прежде всего: свободное от внутренней цензуры. Все до сих пор известные, сохранившиеся письма дают изложение под определенной тенденцией, в зависимости от адресата. Во всех письмах отсутствует то измерение, которое как раз и содержится и раскрывается в этих бескомпромиссно честных беседах с самим собой и самооценках. Только здесь проговариваются вещи, которых не найти ни в одном из его письменных высказываний. Разумеется, порой, например в сделанных по тому или иному случаю афористических намеках, можно встретить нечто подобное, однако в очень осторожном, «отфильтрованном» виде, прошедшем самоцензуру.
В дневнике же это представлено во всей полноте, в подлинном непосредственном контексте, о котором по тем немногим письмам, что он отправил из Москвы – одно мне и одно Юле Радт, – нельзя было и догадываться.
Три момента были значимы для поездки Беньямина в Москву. В первую очередь – его страсть к Асе Лацис, затем – желание поближе познакомиться с ситуацией в России, возможно, в какой-либо форме даже закрепиться там и в связи с этим принять решение о том, вступать ли ему в Коммунистическую партию Германии, о чем он размышлял уже в течение двух лет. Наконец, определенную роль играло и то обстоятельство, что он еще до поездки получил задания от редакций, так что ему приходилось размышлять о городе и жизни в нем, чтобы составить некий «портрет» Москвы. Ведь его пребывание в Москве отчасти финансировалось за счет авансов, полученных в счет статей, которые он должен был привезти из поездки. Четыре статьи, опубликованные в начале 1927 года, – результат выполненных Беньямином договоренностей, в первую очередь это касается большого очерка «Москва», написанного по заказу Мартина Бубера для журнала «Die Kreatur». Эта статья представляет собой переработку – зачастую достаточно сильную – непосредственных впечатлений, занесенных в дневник. Их точность поистине поразительна, это точность, в которой с редкой интенсивностью сочетаются наблюдательность и воображение.
Живые зарисовки его попыток – в конечном счете безуспешных – вступить в плодотворные для него отношения с представителями литературной и художественной интеллигенции, а также ответственными за эти области функционерами занимают значительную часть дневника. Беньямину не удалось осуществить свое намерение стать корреспондентом российских изданий по вопросам немецкой литературы и культурной жизни. Параллельно с этим в дневнике – это единственное место, где они даны в развернутом виде, – отражены его размышления о вступлении в КПГ, которые после всех pro и contra завершились отказом от этой идеи. Он точно осознал границы, переступать которые он не был готов.
Оптимистические ожидания, с которыми Беньямин прибыл в Москву, надеясь установить связи с московской литературной средой, и горькое разочарование, которым одарила его встреченная им реальность, образуют резкий контраст. Очень характерно для его первоначального оптимистического настроения письмо, которое он написал мне 10 декабря 1926 года, всего через четыре дня после приезда, – это вообще единственное письмо, написанное им мне из Москвы. Что стало с этими ожиданиями, мы узнаем теперь с мучительно детальными подробностями из повествования его дневника. Постепенно – но от этого результат был ничуть не менее удручающим – он расстался со всеми иллюзиями.
О том, как Беньямин оценивал свои московские впечатления, можно очень ясно судить по письму, которое он послал Мартину Буберу всего через три недели после возвращения (27 февраля 1927 года) и в котором он сообщает о скором завершении очерка «Москва», предназначенного для журнала «Die Kreatur», издававшегося Бубером. Как мне кажется, итог, подведенный Беньямином в этом письме, вполне заслуживает того, чтобы его процитировать. Он пишет: «Мои описания будут избегать всякой теории. Как я надеюсь, именно благодаря этому мне удастся заставить говорить саму реальность: насколько мне удалось освоить и запечатлеть этот новый, чуждый язык, приглушенный сурдиной совершенно измененной среды. Я хочу изобразить этот город, Москву, в тот момент, когда “все фактическое уже стало теорией», и потому она недоступна какой бы то ни было дедуктивной абстракции, всякой прогностике, в какой-то мере вообще всякой оценке, которая, по моему глубочайшему убеждению, в данном случае не может следовать из каких-либо духовных “данных”, а лишь из экономических фактов, которыми в достаточной мере даже в России владеют лишь очень немногие. Москва, какой она предстает в этот момент, позволяет угадать в себе в схематическом, редуцированном виде все возможности: прежде всего возможность осуществления или крушения революции. Однако в обоих случаях возникнет нечто непредвиденное, образ которого будет сильно отличаться от всех проектов будущего, контуры этого образа проступают в наши дни в людях и их окружении резко и ясно».
Для того, кто читает дневник Беньямина