Редакционная моя работа заключалась лишь в сглаживании шероховатостей, неизбежных при черновых набросках, и в очень немногих добавлениях, почерпнутых из дальнейших отрывочных заметок отца или известных в нашей семье по его рассказам. Впрочем, эти добавления не касаются сущности описываемых событий, а лишь дополняют их.
Михаил Рукевич.
I
Наш род. – Переезд семьи на Волынь. – Мое участие в польском восстании. – 1831 год. – Пан пробощ. – 13-е июня. – Критический момент. – Плен. – Полевой суд. – Помилование. – Ссылка на Кавказ. – Поход через Россию. – На Дону. – Дарьяльское ущелье. – Грандиозный обвал. – Приход в Тифлис. – Мое назначение в Эриванский карабинерный полк.
Род наш принадлежал к литовскому дворянству Гродненской губернии, где некогда мой прадед был «кастеляном», т. е. губернатором. Один из моих дядей, Михаил Рукевич, был по политическим делам сослан в Сибирь и сидел в том же каземате, в котором был потом заключен декабрист барон Розен (см. его записки). Впрочем, нужно сознаться, что я никогда не интересовался своей генеалогией.
Матушка моя, необычайно кроткая женщина, из литовского рода Адамовичей (Лидского уезда), была очень хорошо образована и даже знала медицину. У одного из моих старших братьев должны храниться латинские медицинские книги с собственноручными пометками нашей матушки. Кроме того, она хорошо знала новые языки и свои знания передала нам, сыновьям. Я пятнадцати лет уже свободно говорил по-французски, по-немецки и, что считалось редкостью в то время, по-русски. Знание русского мне впоследствии очень пригодилось, но два первых языка при отсутствии практики я забыл довольно скоро.
Польское восстание 1830–1831 г. г
Семья наша, когда-то довольно богатая, в период наполеоновских войн разорилась, и отцу моему, майору польских войск, пришлось бросить службу и перекочевать на Волынь, где на приданое жены он предпринял разного рода операции с конскими заводами. Окончательный крах довершился после одного пожара, уничтожившего все конюшни и лучших маток. Матушка безропотно перенесла удар, но он же ее и подкосил: скоро она скончалась на моих руках. Отец, определив двух старших сыновей на русскую государственную службу (старший брат, Эмилиан, служил где-то в Житомире, а средний, Эдмунд, был офицером в 51-м егерском пехотном полку; впоследствии он перевелся в лесное ведомство и служил в Воронеже, где и умер недавно), поселился со мной, младшим сыном, в с. Сельце Ковельского повета, заведуя имением дальнего своего родственника помещика Закашевского.
В то время на политическом горизонте начали скопляться грозные тучи. Готовясь к университетскому экзамену, я невольно прислушивался к тому, что делалось вокруг, а там шло брожение, глухое, скрытое; готовилось восстание, которому отец совершенно не сочувствовал и, чтобы не вовлекать меня во грех, отправил меня в конце 1830 года в Краков, где я и поступил сначала в частный пансион, а затем и в университет.
Но, по-видимому, нельзя было уйти от своей судьбы. На лето 1831 года я приехал на каникулы домой и отдал дань общему увлечению. В то время главные силы Дверницкого, уже разбитые, перебрались в Австрию, но на Волыни брожение продолжалось и в разных местах формировались банды. Тайно от отца я примкнул к одной из них, принял торжественную клятву на верность польскому делу и записался в летучий партизанский отряд, который собирался по известным сигналам и после набега распускался по домам.
Главным нашим вдохновителем был пан пробощ Иероним, настоятель иезуитского костела, кажется, в самом Ковеле. Это был типичнейший представитель иезуитов, умевший ладить с русскими властями, у которых даже считался образцом благонамеренности, и в то же время формировавший революционные банды. Вкрадчивый, наружно ласковый, обходительный, особенно с женщинами, он обладал железною волею и неотразимо влиял на толпу. Его проповеди, которые он говорил только тогда, когда был уверен в отсутствии соглядатаев, воспламеняли слушателей до экстаза, до истерик… Я сам плакал не раз и в такие минуты почитал бы за счастье пожертвовать жизнью за родину, которую искренно считал угнетенной ненавистными москалями. Я совершенно забывал, что мне много раз говорил отец и с чем я всегда совершенно соглашался. А он мне высказывал свой взгляд, что готовящееся восстание не есть народное, а чисто магнатское и больше всего ксендзовское, что в историях Польши и Литвы простому народу и шляхте всегда приходилось играть роль «быдла» и что во всем прошлом, о котором так увлекательно пишут историки и которое воспевают поэты, собственно простому народу и недалеко от него ушедшей шляхте положительно ничем хорошим нельзя помянуть своих панов и магнатов… Собственно только с водворением в крае русской власти простой народ начинает чувствовать свои человеческие права. А ведь это быдло убеждали бороться за «очаги», которых у него не было, за «вольность», которая была только у панов, за веру, на которую никто не покушался… Наконец, это было «польское» восстание, а не «литовское». Отец всегда считал себя кровным литвином, а Литва, как он говорил, если начать разбираться в истории, гораздо ближе по происхождению,