Рассказывалось, будто Серёжа с самого своего появления на свет был до странности невезуч: ещё в младенчестве он умудрялся так давиться молоком кормилицы, что, для прочищения дыхания, его приходилось переворачивать вниз головой и трясти, словно солонку над стряпнёй. Рассказывалось, будто ребёнком во сне он часто шевелил ушами, и однажды игривый домашний кот кинулся в его постель и, спящему, прокусил мочку, оставив на всю жизнь два вздутых рубца. Рассказывалось также, будто – уже гимназистом – на охоте он подстрелил собственную лошадь, по рассеянности спутав несчастную животину с сохатым.
Со временем обывателей перестало удивлять роковое невезение молодого соседа, оно перешло в обычное состояние его дел и, став будничным явлением, сделалось привычным, что почти равно необходимому. К нему относились с сочувствием, даже после этой, последней истории: ведь страдал он и терпел от случая не по личной вине, была, значит, на то злая судьба, а обиженного судьбой пожалеть – благочестие. К тому же был он юн, воспитан, читал книги и не распутничал в духе нового века, а то, что был горяч и судил власти, так со временем эта блажь выходит, как пузырьки из сельтерской.
Весной 1908 года Сергей заканчивал шестой класс гимназии – тогда-то мы и услышали о нём последнюю историю, где невезение сыграло с ним поистине счастливую шутку. Так что уместнее, пожалуй, назвать это везением.
Начинала Лукешка обычно с ругани:
– Случилось всё из-за той дерьмовки – дочери трактирщика Зозули, чью кухню моему барину следовало бы прописывать болящим вместо слабительного.
Девицу звали Катерина. Лицом она была – рождественский херувим, но головой пошла в папашу и, кроме куриных мозгов, имела такую натуру, что сама под первого петуха сядет и хвост растопырит без лишнего кудахтанья. А охотников до её красы было столько, что если б все они разом провалились в геенну огненную, то двое из трёх мельновских портных пошли бы по миру, ввиду пропажи спроса на брюки.
– Словом, – говорила Лукешка, – скажу: кто из здешних парней её в кусты не таскал, так такого днём с огнём не сыскать, разве только наш барчонок.
По улице Катерина ходила в шляпке с вуалью и под белым зонтом, так что какой-нибудь проезжий, пожалуй, принял бы её не за простую мещанку, а за самолучший товар – первую невесту. Однако в городе каждый ярыжка знал, что если у ней передок взыграет, так она забудет про зонтик и шляпку и за нуждой ей сгодится кто угодно, какой ни на есть последний забулдыга, лишь бы справлялся с кобелиным делом.
В эту самую раскрасавицу и угораздило влюбиться барчонка, когда тому только шёл семнадцатый год. Высмотрел он её, должно быть, в церкви, куда та являлась со своим зонтом, точно на лодочную прогулку, в других местах (кроме дома, гимназии и церкви) барчонок просто не бывал, так что вполне мог сойти за проезжего. Имея при всём прочем романтическую натуру, Сергей накрутил в мыслях невесть что – усмотрел под вуалью кротость, в глазах – чистый родничок, навесил ей нимб, как всамделишному херувиму, – а после стал сохнуть по этой сказке и в конце концов зачах, словно не просто тосковал по зозулинскому чаду, но и питался на его кухне.
– Ей-богу, барчонок стал похож на пересохший горох – выпадал из собственной кожи!
На ночь он перестал гасить лампу, просиживал в своей комнате с огнём до самого утра. И с учёбой у него пошли нелады – учитель истории Лесников жаловался папаше при встрече на рассеянность молодого Хайми; а раза два его видели по утрам вместо гимназии в Заречье около зозулинского дома, где он вытаптывал георгины в палисаднике, примеряясь украдкой сунуть в окошко какую-то синюю бумажку.
Дальше – хуже: перестал спорить с родными о столичных новостях, молчал, даже если при нём заговаривали о Столыпине. Дома, за обедом, начал через раз носить ложку мимо рта и отзывался, если только над ухом протрубить иерихонским манером. Одним словом, сделался барчонок сам не свой, и не заметить это мог только Юшка-Лыко, который глух, нем и с бельмом на одном глазу (но при этом всегда быстрее других голодранцев удирает от околоточных). Родня забеспокоилась, однако, не ведая причины сыновнего недомогания, списали меланхолию на сырую погоду и отсутствие свежих овощей. Барыня, Елизавета Петровна, по углам Серёжиной комнаты пучками развесила мяту, валерьяну, полынь, заманиху, а папаша прописал ему жёлтые пахучие капли, которые барчонок, слава богу, пить забывал.
Неизвестно, как бы дальше потекла его хворь, если б не случилось Сергею в ту пору сойтись с одним парнем – сыном лабазника Лёвой Трубниковым. Этот тип был лет на пять его старше и родом совсем из другого курятника – балбес, кутила и порядочный жох. Непонятно, с какой стати их друг к другу кинуло, – барчонок был нрава не буйного, водки не пил, а коли говорил кому-то в запале дерзость, то не иначе, как: вы, милостивый государь, сатрапьего роду-племени! – но на недолгое время они даже подружились. Думается, что одному из них просто требовалось приятельское участие и он искал себе подходящую жилетку, а другому, чтобы не томиться в безделии, требовался этакий Ванька-дурачок, набитый по уши романтической чушью, над которым можно потешаться с собутыльниками. Несколько