Передайте от меня поклон Федору Михайловичу[2].
Автограф. ЛБ, ф.93.III.14.58.
И. С. Аксаков – А. Н. Плещееву, без даты:
«Любезнейший Алексей Николаевич!
Я изъездил всю Старую Басманную, отыскивая Достоевского, но нигде дома Белонегркина или Безнегркина не нашел. Не можете ли вы мне описать точнее местность, где стоит сей дом? Или, может быть, я переврал адрес? Или ошибся сам Достоевский? До свидания, надеюсь.
Ваш Ив. Аксаков. Четверг ночью» (Авт. ЛБ, ф. 93.II.1.24).
И. С. Аксаков – А. Ф. Благонравову
Москва. 20 октября 1879 г.
Я ужасно виноват пред вами, многоуважаемый Александр Федорович, что до сих пор не отвечал вам на ваше письмо[4]. Прочитав его, я решил в уме, что необходимо выждать окончательного результата оценки, о чем и хотел вам писать. Но тут случились разные обстоятельства, совершенно отвлекшие мое внимание. Выждать – я и теперь стою на этом. Еще неизвестно, какой отзыв дадут Гончаров и Достоевский. Если даже ваша сказка не получит премии, то все же будет иметь значение всякий похвальный отзыв о ней таких авторитетных писателей. Попросите секретаря, г. Рогова, чтоб непременно сообщил их отзыв, каков бы он ни был <…> Я очень охотно представлю ваш рассказ в Общество распространения полезных книг. Комитет же грамотности находится в Петербурге. Если вы не получите Фребелевской премии[5], то прежде всего нужно напечатать и затем экземпляр представить в Комитет…
Автограф. ЦГЛМ.ОФ.3985.
И. С. Аксаков – О. Ф. Миллеру
Троекурово. 14 июля 1880 г.
…И я очень жалею, что вас не было в Москве на пушкинских празднествах[6].
Вышло, как и всегда у нас бывает, совершенно неожиданно хорошо и как-то само собою, вопреки нелепости людской, тысяче промахов и нашему скептицизму. Как хотите, а воздвижение памятника Пушкину среди Москвы при таком не только общественном, но официальном торжестве – это победа духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостоивавшею только военные заслуги своей признательности. Это великий факт в истории нашего самосознания. Приятно мне знать, что вы разделяете мое мнение насчет речи Достоевского. Но, без сомнения, еще важнее содержания его речи – впечатление, им произведенное. То есть, я хочу сказать, что Достоевский мог бы изложить те же мысли в каком-нибудь романе или в своем «Дневнике», и мысли эти, конечно, были бы замечены ж достаточно оценены нами, но это обстоятельство не имело бы того значения, какое приобрели те же его слова, сказанные [всенародно] с трибуны, в присутствии нескольких тысяч человек, прямо в упор массе молодых людей и всему сонму петербургских литераторов, вслед за всякого рода речами, изобиловавшими captatione benevolentiae[7]. Вот это-то искусство, этот дар выразить истину в такой сравнительно сжатой, простой форме – и без всяких повелительных ораторских приемов, без всякого заискиванья и смазыванья, повернуть все умы в другую сторону, поставить их внезапно на противоположные для них точки зрения, озарить их, хотя бы и на мгновение, светом истины и вызвать в них восторг, вернее сказать – восторженное отрицание того, чему еще четверть часа назад восторженно поклонялись, – вот что было удивительно, вот что важно, вот что явилось событием и привело меня в радость. Вот почему я счел нужным подчеркнуть, так сказать, значение этого факта и, взойдя на кафедру, сказал несколько слов, может быть даже слишком восторженных[8]. Но если б вы видели, что такое было, и не со стороны одной молодежи, а со стороны столпов так называемого западничества, не исключая Тургенева и Анненкова!
Весьма простая вещь – воздать должное Татьяне за соблюдение верности мужу и спросить, по этому случаю, публику: можно ли на несчастии другого созидать свое счастие? Но грянувший от публики взрыв сочувственных рукоплесканий, что же он значил, как не опровержение всех теорий о свободных любвях и всех возгласов Белинского к женщине по поводу Татьяны и ее же подобия в Маше Троекуровой (в «Дубровском» Пушкина же), и всего этого культа страсти?! Когда девицы высших курсов тут же устремились к Достоевскому с выражением благодарности, что привело их в восторг? Они сами не могли бы отдать себе ясного отчета: это было неотразимое действие истины непосредственно на душу, это была своего рода радость эмансипации от безнравственности коверкающих их доктрин, возвращения к своему нравственному первообразу. Вероятно, всем им, бедным, досталось или достанется еще от профессоров; в первую минуту никто не спохватился, а потом, уже к вечеру, Ковалевские[9], Глебы Успенские[10] и т. п. повесили носы, вероятно, выругали себя сами за то, что «увлеклись», и стали думать о том, как бы сгладить, стушевать или перетолковать